— Однажды Диоген мыл себе зелень к обеду, а мимо шел Аристипп. Диоген покичился: «Если бы ты умел питаться зеленью, тебе не нужно было бы пресмыкаться перед тираном! На что Аристипп ему ответил: «Если бы ты умел водиться с людьми, тебе не приходилось бы мыть себе зелень!» — и отправил редиску в рот и захрустел.
А я ему испортил все удовольствие:
— Дед, чуть не забыл, тебя просили зайти в твой институт. Тебя разыскивали. Короче, просили, чтоб ты обнаружился.
— Зачем? — Дед перестал жевать.
— Они хотят, чтобы ты с сентября возобновил свой курс лекций по средневековью.
Дед встопорщился, вскинул голову, выпучил глаза, которые и без того были увеличены его дальнозоркими очками. Всегда страшно становилось, когда он выпучивал глаза.
— И ты — забыл?!
И глядит так, что я сейчас провалюсь в пропасть его грозных глаз, в этот провал, рухну и загремлю. Я аж оробел. Ну, забыл, ну и что? Вспомнил же.
— А что, дед, еще ведь далеко до сентября.
— Кто передал это тебе? — не слушал он меня.
— Отец.
— Оте-ец?!.
Я ничего не понимал. Ну, отец, ну и что?
— И он согласен, чтобы я вернулся в институт?
— А ему-то что, конечно, согласен, — продолжал ничего не понимать.
Дед не на шутку разволновался, вилку отложил, перед Олеськой забыл красоваться.
— Ну, не ожидал я от тебя. Ты что, действительно ничего не понял? — и обвел всех изумленным взглядом. Олеся робела, только Феликс продолжал жевать как ни в чем не бывало. Взгляд деда вернулся по кругу ко мне и остановился. — Ты что, не знал, что я ушел из института по настоянию твоего отца? (Эффектная пауза.) А еще прежде того: ты что, не знал, что меня не выгоняют из института только потому, что я тесть такого великого человека, как твой отец?
Ну всё, лицедейство началось. Дед отодвинул (нет, отшвырнул) тарелку, встал из-за стола и начал расхаживать перед нами, как по кафедре. Тон его отряхнул с себя гнев и приобрел более впечатляющие ноты: величественного спокойствия.
— Когда я был молод и выбирал профессию, я был еще достаточно глуп. Но долгое время меня спасала моя специализация: средние века. Время нейтральное, никаким боком не задевает наши идеологические интересы. И я мог в этих средних веках укрываться от гнета понятий, которые поработили вообще всю жизнь. Когда сапожник не мог пришпандорить подметку без идеологической подкладки превосходства нашего «изма» над ихним «измом». При этом никого уже не интересовало, что нашему «изму» никакой другой «изм» больше не противостоит, все остальные давно просто живут без всяких «измов», решают свои проблемы и выбираются из своих тупиков, идеология, в нашем ее понимании, всюду вышла из употребления. Но армии «специалистов» надо кормиться, и они продолжают раздувать этот мыльный пузырь, чтобы придать себе значение! Они в панике, у КГБ больше нет работы, потому что кто станет интересоваться нашими допотопными секретами, границы пора открыть, потому что если кто и побежит, то кому он там нужен, там арабов и негров девать некуда, и это теперь их забота укреплять границы, не впускать лишних, а нам бы порадоваться такой экономии, целые армии дармоедов можно распустить, надо понять преимущества быть отсталой страной, с переменами надо считаться и менять поведение — так нет, боятся глаза открыть, ведь придется тогда самих себя поставить под сомнение! — И он гневно кивнул в мою сторону, я был прямым отпрыском профессионального идеолога, которого дед считал социальным паразитом. — Конечно, я мог спокойно отсиживаться в своих средних веках и свой лично язык ни разу не осквернить ни одним словом, которое бы поддерживало существование этого социального балласта, но как я мог терзать убеждения своего ума и отмалчиваться, когда в моем присутствии другие захлебывались этими «измами» перед моими студентами! Должен был я их от этого оградить или нет? И твой отец! попросил меня! уйти! не вредить его репутации! — Дед, руки в карманах, стоял передо мной, и мне впору хоть боком повернись, как на дуэли, чтоб уменьшить площадь попадания для пули. — И я — бегом на пенсию, сюда, отхаживать у земли свою изнасилованную совесть, заживлять на ней следы наручников!
Тишина. Дед сел. Забарабанил по столу пальцами. Какая там еда!
— И вдруг, значит, можно стало вернуться! — подивился дед. — Что, действительно что-то меняется?..
Феликс сказал:
— Все государства лгут о добре и зле на всех языках. Это не я сказал. Государства посылают на убийство, называя это доблестью. «Слишком многие народились на свете. Для излишних изобретено государство».
— Нет, нет и нет! — восстал дед. — Ни в коем случае я не собирался равнять с грязью ни свое государство, ни государственность вообще. Лучшие люди всегда были гражданами своего отечества. Государственные святыни — это земля, это национальные обычаи, могилы предков, плохих ли, хороших. Но идея не может быть государственной святыней. Идея обязана быть подвижной, иначе она мертва. А государство должно, повторяю, стоять на стабильных вещах. — Он покосился в сторону Олеси своим патриотическим взглядом и сел и даже откинулся на спинку стула, и уже щегольски закинул ногу на ногу: престарелый жуир. — Что такое идеология? Взгляните на Платона: он любит антитезу так же, как тезу, они для него равнозначны! Он же нарочно провоцирует всех на возражения. Идея — это игрушка ума, нельзя превращать ее в дубину. Тем более, что такое ум человеческий? Кант — с каким наслаждением он приговорил этот ум к бессилию! «Погублю мудрость мудрецов и разум разумных отвергну» — Священного писания слова, надобно же и прислушаться, что люди разведали за тысячелетия-то! Вавилон! Урок всем попыткам возвести идею в ранг императива — разваливается башня, и всё!
— Дед, так ты считаешь, что идеи — только игрушки ума и действительной силы на материю не имеют? — уточнил я. — Разве идея не может воплотиться?
— Этого я не сказал. Я сказал, идеи подвижны, они должны изменяться — это требование диалектики — отталкиваясь от одной противоположности к другой. Мир, конечно, движется идеями, но — движется! Не останавливается на какой-то одной идее. Кстати, Платон, великий противоречитель, был убежденным сторонником государства. Он считал, нельзя отвергать государство лишь на том основании, что все известные его формы дискредитировали себя. Его идеалом было государство без юристов и медиков.
Олеся лукаво взглянула на меня, юриста, и я сказал:
— Но как мы не видели еще совершенного государства, так не было еще совершенных юристов! Между прочим, я намерен написать курсовую работу, в которой суд будут вершить философы.
— Представляю, в какие тупики они заберутся! — взвеселился дед. — Еще Плиний писал, что для человека немалое утешение видеть, что бог не все может: так, он не может покончить с собой, не может сделать смертных бессмертными и, наконец, не может сделать так, чтобы дважды два было пять. «Может ли бог сотворить такой камень, который не сможет поднять?» — и жутко радуются, какой хитрый изобрели парадокс! Вот вам утехи философов, и пусть радуются, но судить — дело серьезное!
— Но ведь твой Платон хотел поставить философов править государством! — заметил я.
Дед слегка озадачился. Ему не хотелось в глазах нашей юной леди уступать темп мысли, и хоть леди ни бельмеса не понимала в этих речах и потому даже не вникала в их суть, но, видимо (прав дед, недаром все время позы меняет), воспринимала театральную сторону беседы и улавливала, кто побеждает.
— Нет, — сказал дед. — Платон, конечно, мне друг, но истина дороже. Философ не может править государством. Еще и потому, что философ не может добиться уважения толпы. Психологический закон толпы — преклоняться перед тем, перед кем уже преклонены другие. Толпу завоевывают криком, силой, железом, огнем. Но мыслью ее взять нельзя! Ведь идиоты в ней в тысячу раз многочисленнее умных людей.
И тут Феликс, сидя спиной к Олеське (спасибо, друг, хоть с тобой не соперничать за девушку, как с собственным дедом), мрачно вклинился поперек разговора: