— Мальчики! — властно кричит с веранды Олеська, держа в руках пустую канистру. — Надо сходить к роднику за водой!
Веранда сбегает прямо в царство растений. Слава богу, сад этот никому в нашей семье не нужен, только мы с дедом тут ковыряемся; дед говорит, земля дает целительное чувство смысла жизни, а мои цели — не то что ботанические, а скорее психологические. А может, философские.
Я показал Феликсу, когда мы возвратились с родника:
— Вот видишь, межа. Это все равно что граница государства. По одну сторону господствует закон, по другую — естественная анархия негосударственных растений, насекомых и птиц. В законном государстве правлю я, по своей воле избирая то, чему надлежит уцелеть и вырасти. Если законопослушное государство лишить управления, культура его погибнет, и оно сплошь зарастет бурьяном: лебедой, крапивой и полынью, а вот ведь в анархическом государстве — не бурьян! Интересно, что они обо мне думают? Я ведь им устраиваю то эпидемии, то войны. Вот я их выпалываю, и они лежат, медленно погибая, и среди них невинные ростки — их дети. Думают ли они тогда о несправедливости или о первородном грехе?
— Наверное, уже бошки свихнули в думах, — усмехнулся Феликс.
— И знаешь еще что: может быть, у них тоже есть мир, подвластный их господству: мир каких-нибудь почвенных бактерий, которых они разводят и культивируют, как мы кур. И бактерии — их сад. А? Их народ.
— Ты хочешь сказать, нас культивируют, пропалывают, стравливают друг с другом, а мы пытаемся отыскать в этом какой-то «объективный» исторический закон? Пусть хоть так, хоть эдак, а я должен выжить, чтоб меня не выдернули с корнем. Кстати, что у нас могло бы служить корнем, а?
— Что-нибудь стабильное. Предположим, наша грядка — радиоспектр. Каждый пришит к своей длине волны. И отпечатки пальцев — это рисунок силовых линий, код «своей» длины волны.
Возникает около нас аккуратный силуэтик в купальнике, а мы с Феликсом сидим на корточках возле одного растения... Я поднял голову — силуэтик вырезан на лучезарном небе, я сощурился:
— Смотри, Олеся, это болиголов. Цикута. Скоро поспеют первые семена на этих белых зонтиках, и твой синий флакон будет наполнен...
Она вздрогнула, но промолчала.
Феликс спросил меня, кивнув на растения:
— Кто он среди них? Преступник или, может, тиран? Присмотрись: они его боятся. Вблизи него тишина как бы плотнее, настороженнее. Не замечаешь? И земля возле корня голая, всех разогнал.
— А, Олеся? — поддразниваю ее. — Ты чувствуешь, около этой травки что-то зловещее? Это растение смертельно в любых дозах. Хотя Сократу палач не позволил совершить возлияние богам из кубка с этим питьем, а то «не хватит». Сок для Сократа выжимали из семян, но самое ядовитое, я читал, корень. Пожевать — и готов. Восходящий паралич, от ног к сердцу до его остановки. Хорошая смерть, безболезненная, без мук.
Достали-таки Олеську, чуть у нее слезы не брызнули, «а ну вас, дураки!» — и круто назад, к деду, и теперь мелькают, двигаются по веранде купола их голов, как церковные маковки, кивают друг другу. Олеся наращивает свой капитал «хорошести», дружит с дедом и чистит картошку.
— В прошлом году, — говорит дед, — картошку не вырастили из-за дождей. Так ее, может, и вообще не следовало сажать.
— А как же, не сажать? — удивляется Олеся, склонив свою маковку над кастрюлькой.
— В старину легко определяли, что в новую весну сеять, а что нет. Агропрома и госплана не было, так приносили в ночь под Новый год все злаки на паперть, картошку тоже, утром приходили и смотрели: какой злак больше заиндевел, тому в новом году и климат, и предпочтение.
— А что такое паперть? — спрашивает Олеся музыкальным своим голоском.
Феликс пристально всматривается в болиголов. Вчуявшись, действительно можно было различить дуновение смерти, испуг и замирание в соседях болиголова: они застыли, боясь шевельнуться от ветра и выдать свое присутствие.
— Плодоносит все лето, — сказал я. — Одни зонтики зацветают, другие уже созрели. Всегда готово к услугам... Сорви, положи в карман. Привянет — будет пахнуть мышами. До крови запомнишь этот запах...
— А может, мы — мысли нашего верховного главнокомандующего. — Феликс поднялся с корточек. — Он нас «думает». Мысли, которые ему понравились, он возобновляет: вспоминает. И это означает новое рождение повторенного человека. Может быть, у них даже одинаковые отпечатки пальцев. А есть, наверное, ростки, которых он забывает: не понравились. И они остаются сами на себя и погибают. Как мой отец... Возможно, есть целые места и времена, поколения или страны — богооставленные: не понравились...
Такой подвижный ум, а он собрался употребить на завоевание презренной власти. Эх, Феликс!..
— И если мы — сад, то мы плодоносим, — развивал мысль, — и плоды наши: мысли, страсти, страдания и муки. Все это наш садовник выжимает из нас и варит себе амброзию и нектар. Тогда его любимые плантации — тюрьма, больница и сумасшедший дом.
— Мальчики, надергайте редиски и нарвите луку! — нежный голосок с веранды.
— Только не мойте в бочке! — высовывается дед. — Вы мне там болото разведете. Налейте в тазик воды и в тазике помойте!
— А мы должны еще и мыть? — вполголоса бормочу я.
— Не ропщи, — приказывает Феликс. — Хочешь жрать — действуй.
— Ненавижу пикники.
— А может, ОН тоже иногда озадачивается: не сад ли он чей-нибудь? И для какой дальнейшей цели существует?
— Уймись, Феликс, — говорю. — Матрешка — дурная модель мира. Она продолжается в обе стороны до бесконечности: микробы сад растений, растения сад людей, люди сад бога, бог — чей сад? Эта модель выражает только бессмысленность мира. Надо, чтоб линия замыкалась в круг, несколько замыкающихся моделей есть... Но вопрос, для чего этот замкнутый цикл закручен, кем и для чего — остается.
— Да! — решительно одумался Феликс, размахивая пучком редиски. — Чего это я? Мир не представляет для меня теоретического интереса, только практический.
На электроплитке доваривалась картошка, Олеся резала хлеб, тут же сгоняя с него мух, она уже натянула платье, а дед был принаряжен в свежую клетчатую рубашку.
От радости приподнятого духа он не мог сидеть. За десятилетия преподавания он привык к окружению юности и нуждался в ней, но на пенсию ушел почему-то сразу, как исполнилось шестьдесят — два года назад.
А волочился, наверное, за студентками! Так и ходит, только что не пританцовывает, как голубь, вокруг стола, который накрывает Олеся в притворной своей невозмутимости.
— Когда я что-нибудь рассказывал моим студентам, у меня было ощущение, что я заполняю в их сознании реальные пустоты, я создаю умы. А мой родной внук Слава всегда был для меня уже готовым существом, не подлежащим доводке моим ремеслом. Мне казалось, он заведомо знает все, что я ему скажу. У меня с ним — ощущение полной своей профессиональной бесполезности.
Хитрый какой дед: он говорил с Олеськой, с нежной нашей Офелией обо мне, но при этом внедрял в нее понятие о себе самом — чтобы меня в конце концов и вытеснить, а самому укорениться... Конечно, абсолютно бессознательно.
— Дед, животные сообщаются телепатически. Нам с тобой незачем обмениваться сведениями: мне от тебя все передалось органически. Кстати, и Платон говорил, что наши рассуждения — от ущербности, а не от развития. А самое достоверное знание — органическое.
Дед поглядел на меня язвительно:
— Но с твоим отцом у тебя, следовательно, тоже органическая связь? Однако, если ты так же органически усвоил его понятия, как и мои, ты должен был бы треснуть пополам. В одном организме столь разные понятия ужиться не могут!
Метнул заносчивый взгляд. Ох дед! Никакой интеллигентности не хватало, чтоб скрыть эту ненависть к зятю.
Мы сели за стол, дымилась вареная картошка, масло таяло, стекая по горячим ее бокам, хрусткая зелень поблескивала, дед разводил костер своего красноречия, толком не понимая, что его подожгло. Хотя нежная наша Офелия менее всех была способна оценить его козыри. Зацепив вилкой несколько кружочков редиски, сочащейся фиолетовым соком, с налипшей зеленью укропа и лука, он, любуясь этим натюрмортом, рассказал: