Она наказана богом любви за позорную расчетливость тем, что любит его по сей день, избегает и боится, как бы не умереть от волнения.
Великого физического открытия она так и не сделала. Видно, не удалось сосредоточиться как следует на одной мысли, все время что-нибудь отвлекало...
Но у синхрофазотрона проклятого все же стоит и предназначение свое, видимо, исполнила верно, судя по здоровью — это индикатор точный.
У Саши со здоровьем хуже. Его преданная прекрасная жена то и дело возит ему передачи в кардиологическое отделение областной больницы.
Они женаты с сельхозинститута, куда он поступил через полгода после Любиного письма, на инженерный факультет. Любе донесла потом разведка из родного села: «Саша привез жену — вылитая ты».
Привез жену, стал работать в совхозе, со временем принял главное инженерство, потом и директорство, когда старый Федоренко вышел на пенсию.
Он не хотел этой работы, но согласился, полагая, что не надо потакать своему нежному душевному устройству. Пора быть настоящим мужчиной и преодолевать слабости и тонкотканую инопланетянскую свою природу.
Так и преодолевает изо дня в день, из года в год. Никак не может преодолеть. Ему по-прежнему громадных усилий стоит подойти к трактористу, пожать руку, спросить, как дела, и бежать себе дальше. Он понимает, как трудно Господь сотворял душу этого тракториста, храм свой, как сложно этот храм устроен; он слышит, как гуляет эхо под гулкими сводами; он может приблизиться к нему не иначе как с осторожным трепетом, а старый Федоренко всего этого не знал, он запросто подходил и здоровался; и сам тракторист тоже о себе ничего такого не подозревает, никаких внутренних гулов и храмов, и отстранение директорское он понимает как заносчивость и презрение к его, тракториста, работе и жизни.
Хотя все как раз наоборот.
Так и мучаются все — и крестьяне и директор. Работает, конечно, до крайности, до упора, держит совхоз.
Сохранился бы здоровей и целей, найди он себе поприще одиночки. Синхрофазотрон какой-нибудь. А он — директором! Ужасное несовпаденье, безумный выбор. В гневе после письма, в отмщении.
Родился на этот свет инопланетянином, им и прожил.
Для Любы рос, ее был мальчиком, ей предназначенным.
Она это в свои чумазые шесть лет знала — но не точно.
Что мы знаем точно? Про нас прозектор все узнает, когда вскрытие произведет. Он и скажет, в каком месте самая тонкая жила не выдержала насилия над нашей природой.
Но как НАДО было, не знает и он. И никто. А если бы кто знал, так и жить было бы неинтересно.
ДАР ИЗОРЫ
Повесть
Голод познания порождает своих чудовищ. Последнее столетие развития мировой мысли отгорожено от нас железной стеной. Знания предыдущих веков, дозволенные к сведению публики, тщательно отобраны «специалистами». Возрождение задушенных в зародыше идей означает только то, что организм общества болеет теми болезнями, от которых не получил иммунитета.
Вслепую
Навстречу шел Феликс.
— Я о тебе давно думаю, — сказал.
И мы остановились, а потом шагнули, не спеша двинулись по улице.
Была весна. Блеск первой зелени. Нарядные девушки. Мир.
— Мне нужен стеклянный флакон синего цвета, — что подумал, то и сказал я. (А подумал я: мир.)
— А, — вспомнил Феликс. — У матери были такие духи. Пробка павлиньим хвостом. А сейчас — откуда... А тебе зачем?
— Для яда.
— А...
Мы свернули за угол, на старинную купеческую улицу. Дома сидели в земле крепко, как подосиновики. Вообще-то у меня были дела, у Феликса, может быть, тоже — а ну их!
— Слишком давно не было войны. Мы уже второе поколение. А ведь так не бывает, история запрещает.
— Не запрещает, — сказал Феликс. Мы с год не виделись с ним. — В конце века не запрещает. В начале — да. В начале всегда войны.
— Точно? А тогда почему страх? Ночами. Зачитаешься, под утро как грянет какой-нибудь взрыв — ну, думаешь, вот оно!.. Все холодеет.
— Читал бы поменьше.
— И вот представишь, как рушится потолок и руины верхних этажей расплющивают твой череп. А хуже того — уцелеть и гибнуть медленно. И вот надо, чтоб был заготовлен такой флакон. Чтоб сразу.
— А у тебя есть что во флакон? — спросил Феликс осторожно.
— Так вот слушай. Когда я это понял, я так и подумал: а где взять то, что во флакон? И ловлю себя на таком убеждении: уж государство-то должно нас всех снабдить! Представляешь, какой паразитизм?
— Ну, вас-то государство приучило. У меня бы и мысли не возникло: «должно!..»
— Да брось, ты же знаешь, отец никогда этим ничем не пользуется.
— Тысячу раз в день пользуется и уже не замечает. Думает, это для всех так же, как для него. И ты пользуешься тысячу раз в день... — Но Феликс, впрочем, не хотел трогать эту тему. — Да бог с ним. Я про войну. Война могла быть лет пять назад, сейчас не будет. А тогда я каждое утро: проснусь и прислушиваюсь: уже или еще пока нет? У них же не было другого выхода, кроме войны!
— У кого «у них»? — Я давно не виделся с Феликсом, и приходилось связывать некоторые обрывы.
— Ну, у наших. Точнее, у ваших, у власти. На словах одно, на деле другое, и разрыв уже такой, что концы в воду можно спрятать только войной. Мол, чуть-чуть было не, да война помешала, вероломный враг под покровом ночи.
— Ты мне этого не говорил тогда.
— Говорил, ты не заметил. Я говорил тебе, что Афганистан для того и держат. Чтоб в любой момент был под рукой принц Фердинанд. Но сейчас войны не будет, можешь не бояться.
Ну вот, мне целый год словом не с кем было перекинуться. Правда, я думал, мне и не надо. Но вот он, Феликс, и как хорошо!
— А я живу с таким чувством, что смерти нет. Это генетическое, — сказал Феликс.
— Так вот, я уже нашел, что «во флакон».
— Мне не понадобится, — уверенно заявил. — Тебе — да.
Я поглядел на Феликса — и да: смерти нет. Он никогда не умрет.
И он на меня поглядел, и стало ему меня жалко.
— Дерево, — он остановился, погладил ладонью ствол. А я не могу на улице дотрагиваться ни до чего, мне все кажется пыльным. — Оно подрастает, цветет, плодоносит, стареет — несколько этапов. И родовое дерево так же: каждое поколение — новый этап. Твой отец — созревший плод вашего рода. А ты — уже его затухание. У тебя и мысли о смерти. А мой род моложе, мы еще растем. Мой отец — вообще целлюлоза. Плодом стану я. А мои потомки уже начнут чахнуть и бояться смерти.
— Я что, чахлый? — Я удивился.
— На вид нет, — успокоил Феликс. — Но тебя выдают мысли. Ты уже червив, хотя еще не съеден. Сознайся-ка, ведь у тебя нет желаний?
— Еще как есть! Чтобы меня оставили в покое.
— Вот видишь. — Феликс победно развернул плечи: — А твои дети будут вообще вырожденцами.
— Если будут, — я легко сдавался. Особенно Феликсу. Ведь он не враг.
Он усмехнулся:
— Кстати, о детях: как там Олеся?
Я вздохнул почти виновато:
— Представь себе, Олеся все еще есть. Я ее экономлю. Я ее не тороплюсь тратить, чтоб надольше хватило.
— Вот видишь! А во мне столько жизни, я как ползучий пырей все вокруг готов губить, лишь бы распространиться. И уж Олесю бы я подверг своей жизни, уж подверг бы! — Он кровожадно и радостно засмеялся от избытка силы.
— Молодец! Так и ведут себя растения на моем огороде.
— Ты все еще возишься с огородом?
— Я вырастил яд.
Это у меня прорвалось. Не выдержало напора.
— Хочешь на спор: я выпью твой яд, и он не повредит мне. Проверим?
— Дурень, это цикута.
— Да хоть кураре. Я — выживу. Слушай, кстати, — вспомнил он. — А добудь мне Ницше? Кое-что я уже прочитал, но мало.