Матросы ушли. Лохов посидел несколько минут, рассеянно глядя по сторонам. Поднялся, подхватил чемодан и медленно пошел к пирсу морского вокзала.
У пирса стоял небольшой катер с открытой всем ветрам палубой. На палубе было тесно — всюду матросы; на чемоданах и узлах расположились женщины.
В дверях рулевой рубки стоял небольшого роста мичман — командир катера.
— Здравия желаю, товарищ капитан второго ранга.
— Здравствуйте, мичман.
— С благополучным возвращением.
— Спасибо. — Лохов легко перешагнул с пирса на палубу катера.
Матрос в серой робе отдал швартовы и по-обезьяньи прыгнул на корму. Чуть дрожа корпусом, катер отвалил от пирса и, описав дугу, пошел на север, мимо судов на рейде, мимо пропыленных дебаркадеров, мимо старенького крейсера, который стоял возле стенки понуро, как доживающая свой век лошадь. Стоял без пушек, без флагов, без дымка, послушно ждал газорезчиков. Они придут и искромсают его уже помертвевшее тело на части, пригодные для мартеновских печей.
Матросы на палубе притихли, напряженно вглядываясь в мертвую махину крейсера. Лохов понимал их: старик крейсер вызывал печальные мысли о бренности жития, о неумолимости времени, которое сломало даже эту суровую стальную жизнь.
Но расступались перед катером береговые скалы, открывая новые и новые просторы залива. Там стояли живые корабли. Таких матросы еще не видали. Чистые линии серых корпусов, гордая, стремительная осанка, грозные ракеты — все вызывало восхищение. Нет, не время властно над нами, а мы властны над временем! У каждого века — своя краса. Отошли в прошлое парусные бриги и шхуны, корветы и каравеллы. Прошел свою последнюю милю старик крейсер. Бороздят моря новые красавцы корабли. Это и есть жизнь, новое сменяет старое.
А если старое живет, а новое погибает? Как понять такое? Лохов поежился. Чем ближе Снежный, тем острее неутихающая боль в сердце. Невидящими глазами он смотрел вперед, не замечая, как переглядываются и вздыхают женщины.
— Садитесь, товарищ капитан второго ранга.
Лохов вздрогнул, повернул голову. Тот, чернявый, что рассказывал в порту смешную историю, стоял перед ним, уступал свой вещевой мешок.
— Спасибо, товарищ матрос, — ответил Лохов. — Сидите.
Сеня Коган кивнул и тихонько сел на место.
Катер шел всего два часа, но как изменилось все вокруг! Давно уже не было деревьев, росших в городских скверах и на улицах. Не было и пышного кустарника. Кое-где в распадках суровых пестрых скал лежал снег. Матросы сначала просто не поверили, что это действительно снег. Думали — мел.
Скалы были крутыми, в темных складках, иссеченные серыми, коричневыми, черными жилами. Пестроту им придавали лишайники и пятна зелени — трава и крохотные кустики умудрялись расти даже на голых камнях.
Мичман, который сопровождал из порта команду, протянул руку вперед и сказал:
— Море!
И словно в ответ ему, по лицам матросов хлестнул вырвавшийся из-за скал ветер, в катер ударила волна, окатила палубу солеными брызгами.
— Здоровается, — сказал Сеня, и все засмеялись.
Только Лохов не улыбнулся. Сейчас катер повернет влево, в салму (пролив). Прогудит у скалы и ошвартуется возле маленького пирса.
Год прошел с того дня. А все еще невозможно вытравить из себя боль. Встревоженная память все еще тянется к тому дню. Вот так же возвращался из Москвы, с совещания. Летел через Ленинград. Застрял там на трое суток. Купил Наташке игрушку — огромного белого медведя. Когда продавщица заворачивала медведя, маленькая девочка воскликнула у прилавка:
— Мама, смотри! Он не кусается?
Лохов тогда засмеялся, присел на корточки, погладил ее светлые, как у Наташки, волосы:
— Он очень добрый медведь. Я повезу его на Север. И он там будет играть с такой же девочкой, как ты.
Вот так же прогудел катер, обходя скалу. Открылся поселок — десяток каменных двухэтажных домов, окруженных сопками. А за домами — снова вода, морская непроглядная даль.
На пирсе — встречающие. Он искал глазами Наташку — тоненькую девочку с зеленоватыми, удивленными глазами.
Наташки не было.
Только когда катер подошел вплотную к пирсу и матросы завели швартовы на палы, он заметил жену.
Вера стояла в стороне. Лицо у нее было осунувшееся, глаза ввалились. Прядь светлых волос выбилась из-под черного платка.
Рядом с Верой — командир дивизиона, он поддерживал ее за локоть. Красивое лицо командира было строгим и замкнутым. Еще несколько офицеров стояло на пирсе. Катер ошвартовался, но никто не произнес ни слова. И отчего-то вдруг стало страшно шагнуть с палубы катера на скрипучие доски, пирса.
Но он сделал это. Он шагнул к Вере. Поймал ее взгляд. В опухших глазах были страх, боль, безумие. Она качнулась, припала к комдиву и заплакала.
Комдив обнял Веру за плечи, сказал тихо, повернув побледневшее лицо к Лохову:
— Мужайтесь, Алексей Михайлович.
Офицеры на пирсе стояли неподвижно, молча. Это молчание было страшнее крика.
Он спросил одними губами:
— Наташка?
Командир дивизиона кивнул…
Катер дал задний ход. Вспенил за кормой воду. Легонько толкнулся о пирс. Лохов подхватил чемодан и первым поднялся на причал. Позади толпились матросы.
Тог, чернявенький, оглядел двухэтажные домишки, песчаный намытый стадион, строгие сопки. Сказал:
— Да. Не Одесса. Но живут люди!
«Живут, — почему-то с обидой подумал Лохов. — Живут!»
Он направился было к домам, но представил себе пустую комнату, пыль, накопившуюся за время его отсутствия, и какой-то устоявшийся нежилой запах, который появился после ухода Веры и все не исчезает, повернул круто и по деревянным мосткам пошел прямо на корабль.
Три резких звонка возвестили всем на корабле, что на борт ступил командир.
Вахтенный, главстаршина Куличек, прогрохотав по узкому трапу, выскочил на палубу, чуть не зацепившись второпях ногой за комингс.
Лохов молча выслушал рапорт. Кивнул. Молча поздоровался за руку.
Куличек отступил к борту, пропуская командира.
Лохов неторопливо зашагал по крашеной железной палубе и, казалось, равнодушно посматривал вокруг.
Но ни молчание, ни кажущееся равнодушие командира не могли ввести в заблуждение вахтенного.
Главстаршина Иван Куличек знал характер командира. И раньше-то командир отличался сдержанностью, а с той поры, как у него погибла дочка, он и вовсе перестал говорить, будто порастерял в горе слова. Только команды и остались в памяти. Нелегко пережить такое. Командир лицом потемнел, стал замкнутый, но службу несет — не заскучаешь! Это только кажется, что равнодушно поглядывает. Все видит. Ничего не пропустит! Потом вызовет к себе и тихо скажет несколько слов. Никогда не прикрикнет. А тебя аж пот прошибет. Из его каюты вылетишь, что снаряд из тридцатисемимиллиметровки.
Лохов прошел в свою каюту, а Куличек остался на палубе и, сурово хмурясь, погрозил пальцем вахтенному у трапа, хотя тот встретил командира как положено и вообще никаких непорядков на корабле командир, пожалуй, не обнаружил.
Каюта для Лохова давно уже стала домом. Даже в Снежном он предпочитал жить на корабле.
Дома все, решительно все напоминало Наташку. Когда, усталый после трудного похода, он вытягивался на кровати и закрывал глаза, комната, казалось, наполнялась Наташкиным дыханием, тихим ее посапыванием и причмокиванием во сне. И Лохов напряженно вслушивался в тишину. Сон не шел. Засыпал только под утро и просыпался от Наташкиного звонкого голоска… За черным окном была полярная ночь. Ветер завывал над крышей, раскачивал одинокий фонарь. По потолку метался мертвый желтый блик света. Голова была тяжелой, да и все тело каким-то грузным, дряблым. И ничего не хотелось, не было никаких желаний. Нехотя вылезал он из-под одеяла, босой шел включать чайник, заваривал крепкий чай. Но не чувствовал ни его аромата, ни вкуса.
И на корабле боль не оставляла Лохова. И на корабле, в просторной командирской каюте, жила память о Наташке. Только здесь было как-то легче. Здесь была служба, сотни больших и малых забот. Люди, которых надо и накормить, и одеть, и обучить. Здесь были ходовые вахты со слепыми штормами. И двенадцать миль от берега, священных двенадцать миль, за которыми начиналось «ничье» море. Двенадцать миль от берега — край России, государственная граница Союза Советских Социалистических Республик. Ее надо охранять. Это высокий долг. И кончается он только вместе с жизнью…