Торвальд Бак навестил старика в его хижине у моря, где тот лежал в своих собственных испражнениях, замерзших и превратившихся в ледяное ложе. Питался он исключительно водкой — с тех самых пор, как его лишили должности. Умирая, он до последнего хранил молчание, но когда Торвальд, растроганный наглядным свидетельством карающей десницы Господа, наклонился и запечатлел поцелуй на лбу умирающего, бывший священник открыл глаза, посмотрел на Торвальда, которого он впервые увидел, лежа на полу в церкви, и сказал:
— Похоже, я теперь Лазарь, раз меня лижут собаки.
Искоренив грех вокруг — так что исчез даже витавший над поселком вездесущий запах рыбы, и вдыхая незнакомую им прежде пустоту, жители Лаунэса обратили взор внутрь себя и своих грешных сердец и начали борьбу с любым искажением действительности, и в итоге те последние женщины, которые еще продолжали по старинке пудриться и красить глаза, явились на собрание библейского кружка с тщательно вымытыми лицами и глазами, полными раскаяния. Жители поселка осознали, как небрежно обращаются они с языком, и в едином порыве решили отказаться от любых разговоров. Теперь они открывали рот, только когда читали Библию, молились, ну или если без этого уж никак было не обойтись. Над Лаунэсом повисло очистительное молчание. Если прежде они пытались перекричать непогоду, то теперь встречали ее в настороженной тишине, обмениваясь лишь репликами практического свойства, и даже к ним старались прибегать все реже и реже, поэтому вплетали короткие сообщения друг для друга в текст застольной молитвы или вечернего молебна, так что получалось что-то вроде следующего: да приидет Царствие Твое; да будет воля Твоя, и пусть Андерс после обеда уберет навоз в хлеву, да будет воля Твоя, как на земле, так и на Небесах.
И все же молчание, вера, покаяние, темные цвета, любовь к ближнему и труд породили не счастье, а пустоту. Они тосковали по какому-то знаку, им хотелось получить что-то вроде божественной выписки со счета, которая подтвердила бы, что они не зря надеются на награду. Они так устали бесконечно вглядываться в будущее, что стали еще сильнее его желать.
Будущее это и те перемены, которых они желали, открылись им у смертного одра сапожника, когда все увидели, как дочь священника Анна сидит у изголовья постели умирающего, и при этом одновременно стоит рядом со своим отцом. Увидев это чудесное раздвоение, они закрыли глаза, недоверчиво качая головами, потому что уж очень все это напоминало им прежние времена, до обращения. Не дай Бог, зрение их подвело, как это бывало после керосинного опьянения. Но стоя с закрытыми глазами, каждый из них одновременно почувствовал рядом с собой маленькую девочку, излучавшую материнское умиротворение, и во рту появился странный металлический привкус, а когда исходившее от ребенка сияние исключительной чистоты прожгло их веки, они поняли, что ей, живущей среди них, предназначено родить нового Мессию, и они тем самым будут вознаграждены за стойкость. Лаунэс станет новым Вифлеемом, а они сами — новыми апостолами.
Когда сердце сапожника перестало биться, все присутствующие настолько преисполнились святого огня, что подняли Анну на рессорную повозку и усадили ее на импровизированный трон. Движимые истовой верой, благодаря которой их взор проникал далеко за пределы Лаунэса, сквозь свинцово-серые тучи, которые неделями нависали над поселком, достигая далеких краев за холмами, где страдали во тьме язычники, они потащили телегу по грязным улицам, по бездорожью дюн и вересковых пустошей, чтобы крестить безбожников, и впереди всех приплясывал и витийствовал Торвальд Бак, пребывавший во власти высших сил (как и в тот день, когда портрет его матери упал со стены). Участники процессии прихватили кастрюли и сковородки, по которым они без устали ритмично колотили деревянными ложками. «Мир ждет нас!» — прокричал Торвальд, но когда к ночи они добрались до ближайших хуторов, то не застали там никого. Жители хуторов еще раньше тем вечером услышали глухой шум, который они сначала приняли за звуки разбушевавшейся непогоды, а потом на горизонте увидели вереницу людей. Бесчисленные темные рясы, свет, исходящий от сидящего на какой-то необычной телеге ребенка, лица людей, которые благодаря своей бледности и коросте солевых язв, казалось, светились и парили в сером тумане, — все это походило на нашествие привидений. Недолго думая, хуторяне собрали кое-какие пожитки и на всякий случай перебрались в горы.
Вернувшись глубокой ночью в Лаунэс, где в темноте белыми пенными струями хлестал дождь, миссионеры заметили, что ненастье пощадило Анну — та сидела в телеге, будто окутанная какой-то оболочкой, а на головы тех, кто тащил телегу, слетали цветочные лепестки. Когда они приблизились к морю, облака, такие плотные, что было трудно дышать, расступились, и свет, исходящий от Анны, яркой дорожкой лег на поверхность вод. Его заметили с большого галеаса, который, не придав должного значения темным пятнам на морской карте, попал в шторм. Моряки увидели свет и решили, что это маяк на холме у Рудкёпинга. Ободренные мыслью о скором спасении, они развернулись и налетели на подстерегавшую их гибельную песчаную отмель возле самого Лаунэса, где судно превратилось в щепки. Еще долгое время после того на берег выносило обломки и такелаж, а иногда и желтоватые кости, все еще сочившиеся прозрачными, густыми, словно смола, слезами радости, которые навернулись на глаза моряков перед самым крушением, и хотя описания этих событий кажутся мне сильно преувеличенными, я даже склонен считать, что в них вообще нет ни слова правды, но тем не менее именно так их запомнили все участники.
Во время поминальной службы по погибшим морякам Торвальд Бак заявил, что они погибли в Божественном свете. Однако призывать к миссионерской деятельности, к распространению слова Божьего и рассказам о новом Мессии во всех частях света он не стал, а сообщил, что мир еще не готов, но «мы спокойно ожидаем нашего вознаграждения».
Возможно, Анна так никогда и не осознала своего предназначения. Она была естественной и простосердечной, жила в мире молитв и тишины среди собственных чудес и чужих ожиданий и, казалось, не обращала никакого внимания на толпы людей, которые повсюду следовали за ней, чтобы защищать ее, следить за каждым ее шагом и усматривать какие-то предзнаменования в том, как она почесала нос. А она лишь улыбалась, когда ее в воскресной школе сажали на возвышение рядом с кафедрой, а все остальные дети старались держаться от нее подальше — их ослеплял исходящий от нее свет и оглушала мысль о том бремени, которое на нее возложено. В церкви, во время службы, когда при звуке ее серебристого, словно райская флейта, голоса у многих прихожан случались судороги, она обращала невинный взгляд блестящих глаз к пасторской кафедре, пока обездвиженных бедолаг выносили на носилках, вставив им в рот сборники псалмов, чтобы они, не дай Бог, не откусили свои приученные к пению псалмов языки. Анна была, я бы сказал, божественно наивной. Когда Торвальд освободил ее от физической работы, она стала проводить бесконечные ненастные дни у себя в комнате, в одиночестве играя в свои игры. Горы подарков и игрушек, которые приносили ей каждый день и из-за которых ее братья и сестры во Христе вынуждены были зачастую жертвовать тем немногим, что у них было, и в очередной раз утолять голод супом из водорослей или же обсасывать найденные на берегу ракушки, похоже, ее не интересовали. Ей больше нравился рождественский вертеп из спичек и сырой картошки, который для нее сделала экономка, и, похоже, ей, кроме него, ничего и не было нужно. В течение многих лет Торвальд замечал у своей дочери лишь одно пристрастие — любовь к морю. Время от времени Анна покидала свою комнатку, и тогда он чаще всего находил ее на берегу, где за ней наблюдали толпы прихожан, а она смотрела вдаль, разбирала обломки разбившегося галеаса или копалась в песке в поисках костей утонувших моряков.
Со временем она стала все больше и больше отдаляться от окружающих и совсем перестала с кем-либо разговаривать. В прежнее время она здоровалась с людьми, когда ходила гулять к морю, но после ее раздвоения из-за благоговейного отношения к ней вокруг нее возникла какая-то пустота, и она молча шла по поселку, а за ней следовали прихожане, которые бросались на землю, по которой она ступала, или же пытались подойти к ней с подветренной стороны, чтобы почувствовать окружающий ее запах, или же подглядывали за ней в туалете, а потом собирали ее испражнения и приносили их домой, как реликвию.