Литмир - Электронная Библиотека

– «А я тебе вот такую свинью, то есть слона, подложу…», – или: – «Опять за ладью спрятался? Страшно?».

Кто бы сомневался – именно отец был его первым шахматным учителем, хотя сам не очень стремился играть. Для Павлика же редкие игры с ним были ясным счастьем.

После войны и до демобилизации отец служил в части, командиром которой был большой любитель шахмат. Тот командир организовал среди подданных своего ханства регулярные шахматные турниры и приказал участвовать всем. Кто умел играть – учил других; кто-то обращался к самоучителю. Про последствия неучастия в турнирах ничего не сказано. Но в контексте отцовских рассказов сновидец ведает, что отказ от игры будет чреват не игрушечными, а биографическими последствиями.

Глава вторая

1

Последовательные и параллельные, центральные и периферические, витальные и минеральные события жизни Павла Фомина значительны не по рангу, а по сущности – подобно тому, как выделены по отношению друг к другу сон и бодрствование в сутках. Различие, а не противопоставление, как, например, деление их на значительные и незначительные. События прострочены астрономическими нитками – один год – пятьдесят две недели – семь дней – двадцать четыре часа – и пришиты этими стежками к пометкам в прямоугольнике удобного еженедельника.

Неизвестно, где оставлен тот его день, который последовал за шахматным сновидением.

Слова об искренних сожалениях по этому поводу подразумевают сожаления альтернативные, неискренние. В связи с этим следует заявить, что с того дня прошли три месяца, в течение которых в жизни Павла Николаевича было много чего интересного. Существо и телесность этого интересного не вставлены в оправу беседы и потому останутся недоступными. Тогда, резонно уточнить, на чём же основано окрашенное положительной оценкой указание на интересность? А что, если сказать обратное; если сказать, что эти три месяца из жизни не представляют никакого интереса? Смехотворно – использовать заданные кем-то каноны или медийные критерии для оценки жизни. Смешно до икоты.

Не Фоминым заведено, и не ему отменять увязку всего живого с временами года. Обыкновенное дело, когда кошачья хозяйка или гуляющий на поводке большой друг собак выразительно, с экзальтированным ударным восклицанием сообщают своему визави – сапиенсу, что тот – «животное»! Такое замечание необходимо, прежде чем сообщить, что Павел Фомин ничем не отличался от множества соплеменников-животных: его бытие являло собой подъём скалолаза, который закрепляется в опорных точках: зима, весна, лето, осень. Вновь зима… Безальтернативно и однонаправленно: вперёд, к цели, обусловленной хронической принадлежностью к биологическому виду! Поэтому, мало удивительного в том, что не сохранились наблюдения о его жизни вплоть до конца весны.

Май уже честно отработал черемуховые авансы и кое-где срежессировал выход зацветшей сирени. Её запах проталкивался сквозь узкое горлышко демонстративно-хмурой повседневности. Запах скользящий, узнаваемый, возвращающий. Принято считать, что весной люди более влюбчивые. Натуры романтические призывают верить, что в весенней природе, частью которой они являются, обостряется чувство прекрасного. Тогда как люди посвящённые, люди из клана познавших всю правду жизни, убедительно настаивают, что весеннее влечение есть лишь животный атавизм, сезонная организация репродуктивной сферы с лучшими условиями для взращивания приплода.

Павел признавал за собой феномен весенней влюбчивости. Единожды, развлекаясь обычным для себя образом, пожонглировал схваченными впопыхах фактами и остановился на объяснении, которое посчитал правдоподобно достойным единогласного голосования: на женщинах становится меньше одежды. Они более свободны и естественны в движениях, более чувствительны к взглядам, вбирают и отражают эти взгляды, порождая тем самым всё новые и новые импульсы для приближения. Следствие и причина переплелись в цветочном венке, в цепком хороводе.

Именно такой, обыкновенный весенний четверг был и на этот раз. Середина дня. Фомин принял зачёты у студентов и теперь, с заново открытым для себя удовольствием от тёплой по-летнему погоды, медленно направлялся к корпусу, где находилась университетская клиника. До начала назначенного клинического разбора имелось более полутора часов.

Маршрут от факультета до клиники устроен весьма замысловато. То есть, не прямолинейно. Но и без лабиринтомании. (Травалатор ещё не запустили, а оборонительные рвы уже засыпали.) Начало нарядное: длинный, метров на двести, просторный бульвар из вязов и сирени, прячущей белые скамейки с краснолицыми от солнца студентами. Бульвар спускался к площади с начинающим зеленеть памятником. Грузный воин с подзорной трубой и в треуголке верхом на боевом слоне, экономно уменьшенном до размера крупного ишака – адмирал, князь Корнелий Горчаков-Пиренейский. В начале военной карьеры, во время Второй Пунической войны князь вместе с Ганнибалом перебрался через Альпы, а на службе у Российского Императора привёл к победе русский флот в судьбоносной битве у Канарских островов во Второй Русско-Испанской войне. (В первой кампании не участвовал, так как был подвергнут опале за самовольную чеканку дукатов на серебряных рудниках Древнего Рима в Серро-Колорадо, выгодно приобретённых вскоре после падения империи.) Смягчению его участи способствовало заступничество императрицы, которая на протяжении многих лет с энтузиазмом присутствовала в судьбе князя. Она просила принять во внимание, что хождение серебряных монет ограничилось поместьем князя. Так оно и было: Горчаков-Пиренейский запрещал вывозить дукаты за пределы своих владений, очерченных береговыми линиями Средиземного моря с одной стороны и Бискайского залива – с другой. Нижний Вяземск долго оставался одним из немногих городов России, к истории которого князь не приложился; вплоть до торжественного восстановления справедливости Шварцемяккиненом. Несколько лет назад «самый известный российский скульптор» – таков консенсус крупных информагентств – Иоганн Шварцемяккинен сделал городу «предложение, от которого нельзя отказаться»: подарил памятник адмиралу собственной работы.

После площади надлежало круто повернуть направо. На протяжении примерно тех же двухсот метров эта часть пути являла неприятности, которые мегаполис может предложить без согласования: узкий тротуар без единого дерева вдоль стены четырехэтажного здания без подъездов и с запылёнными, давно не мытыми окнами. Окна первого этажа закрыты давно не крашенными железными прутьями. За ещё более узким тротуаром по другую сторону разбитой дороги установлен синий строительный забор из металлических профилированных листов.

Забор стоял метрах в пятидесяти от берега Кады, притока Вертуги и закрывал её от прямого взгляда. Забор отпраздновал своё десятилетие, и на его синей памяти никаких работ между ним и рекой не производилось. Пока общественности предлагались противоречивые версии будущего этой территории, пространство от забора до реки обжили многоцветные кошки. Судя по всему, им хватало пропитания на своей территории. (Крысы?) В тёплое время года откровенные этюды кошачьих взаимоотношений, отчаянные и торжествующие, настигали монокультурного прохожего и, вибрацией от кисточек ушей до хвоста, выдёргивали его из припорошенной цивилизованностью оболочки.

Забор, пребывающий в антологии городской поэзии в сомнительной рифмованной связи с «позором» и «Навуходоносором», был обильно изрисован граффити. Не только снаружи, но и с внутренней неокрашенной стороны. Вследствие и по причине отсутствия пары секций. Рисовать приходили семьями: это не какие-то там окраины, а всего в тройке километров от Нижевяземского кремля. Брешь в заборе открывала забавную двурядную перспективу: на берегу реки, здесь шириною метров в тридцать-сорок, сидели в ряд сосредоточенные художники с мольбертами и запечатлевали симбиотический ряд сосредоточенных рыбаков на противоположном берегу.

17
{"b":"835612","o":1}