То, что под князем Чеченским мог подразумеваться некто выше по статусу и положению, чем столичный аристократ, чьи законные дети воспитываются в Пажеском корпусе, нельзя исчерпывающе доказать, но можно предположить, учитывая пронизывающую авантекст и ОТ романа ассоциативность и метонимические сцепления. В той же самой 7‐й Части, в одной из предшествующих глав со сценами в Английском клубе в Москве, мелькает еще один «князь Чеченский, известный» – но известный не фактическим двоеженством, а скорее противоположным, совсем не вирильным свойством: он является одним из «шлюпиков» клуба, завсегдатаев из числа стариков, ставших принадлежностью клуба вроде мебели (579/7:8). В исходном автографе названных глав, датируемом временем совсем незадолго до их публикации (март 1877 года), этот анекдотический персонаж, здесь носящий «кавказское» же имя – князь Кизлярский (в оригинальном написании – «Кизлярской»), оказывается действующим лицом. Это дряхлый, обжорливый старик, говорящий «хриплым медленным голосом с восточным акцентом». Он опаздывает к клубному обеду лишь второй раз за двадцать восемь лет по причине весьма уважительной: «Тоже дело было, отложить нельзя <…> – Какое же дело? – А жену хоронил. <…> Как же, была жена. Хорошая была женщина. Она немка была»294.
В космополитической имперской элите брак между кавказским по происхождению князем (как кажется, грузинским295, но возможно и то, что Толстой имел в виду обрусевшего выходца из горской знати) и немкой можно было бы себе вообразить, хотя это не было обычным делом и автор мог рассчитывать усилить комизм этого эпизода, представляя проведшего полжизни в клубе «восточного» человека мужем женщины из совсем другой, но, вероятно, тоже нерусской среды. Однако я рискнул бы допустить, что в этой «неожиданной» немке должен прочитываться глухой, возможно не до конца отрефлексированный самим автором намек на браки мужчин дома Романовых – те самые браки, несколько из которых в те самые годы существовали как бы в тени адюльтеров мужей. При доработке текста для печати «Кизлярский» превратился в «Чеченского» и зарисовка лишилась упомянутых деталей и колорита (о князе Чеченском как «шлюпике» рассказывает короткий анекдот старый князь Щербацкий), зато через двенадцать глав, во фрагменте, писавшемся в те же недели без давних заготовок, для скорой отсылки в типографию, не только возникает второй, казалось бы совсем другой, к тому же петербургский Чеченский, но и он, как его непрямой предшественник Кизлярский, наделяется гротескной, суггестивной чертой296.
Спустя всего три года саркастический абзац о второй семье князя Чеченского и развивающем значении знакомства детей в двух семьях между собой мог читаться как пророчество в отношении самого Александра II. Если в 1877 году, когда Толстой писал последние части АК, царь еще не решался официально представить своих детей от княжны Е. М. Долгоруковой придворным дамам297, то после смерти в 1880 году императрицы – разумеется, тоже «немки»! – Марии Александровны (а ее болезнь была в критической фазе уже в 1877 году) он начал знакомить старших сыновей с их единокровными братом и сестрами – к негодованию блюстительниц морали вроде той же А. А. Толстой298. А возвращаясь к эротически маркированной сцене скачек в АК, где Каренин выслушивает сомнительную шутку «высокого генерала», надо отметить, что именно здесь чуть ли не единственный раз в повествовании читатель, так сказать, находится в присутствии императора. В самой ранней редакции сцены тот даже наделяется толикой действия, соотносящей его с главной героиней: «Не одна Татьяна Сергеевна [Ставрович, будущая Анна. – М. Д.] зажмурилась при виде скакунов, подходивших к препятствиям. Государь зажмуривался всякий раз, как офицер подходил к препятствиям»299. До печати дошел вариант, где взгляд нарратора не направлен на императора прямо, но тот все-таки в числе зрителей скачек: «К концу скачек все были в волнении, которое еще более увеличилось тем, что государь был недоволен» (201/2:28). Цензурующий характер авторской правки налицо и здесь: не всякий даже нейтральный глагол годился для описания мимики государя.
5. «Все смешалось в царской семье»
Почти одновременно с тем, как разразился скандал вокруг внебрачной связи брата царя, начавшаяся за полтора года перед тем бесславная эпопея царского племянника вышла на новый уровень. Осенью 1875 года (на то же время пришелся перерыв между первым и вторым «сезонами» АК) бывшая любовница великого князя Николая Константиновича Х. Блэкфорд, высланная из России и находившаяся во Франции, опубликовала на французском, под своим богемным псевдонимом Фанни Лир, воспоминания о недавнем прошлом – «Роман американки в России»300. Это необычный образчик женской мемуаристики викторианского века. Эпатаж автобиографического рассказа дамы полусвета, не только не скрывающей своей сексуальной свободы, но и гордящейся (относительно) независимым социальным положением, амальгамирован с назидательностью травелога о России в духе маркиза де Кюстина: страстная любовь преподносится органическим антиподом русской деспотии. Хотя и посвященная прежде всего личным отношениям писательницы с великим князем «N.» (недомолвка сугубо условная), ее аресту и высылке из России, книга затрагивала чувствительный политический нерв: в напечатанных в отдельной главе письмах Николы из Хивинского похода 1873 года301, подлинники или копии которых Блэкфорд сумела вывезти вместе с другими приватными бумагами, содержались резкие суждения по ряду важных предметов; сама автор, даже и соблюдая почтительность в прямых отзывах об Александре II, не лишила себя удовольствия откровенно намекнуть на царскую любовницу княжну Долгорукову и ее якобы безмерное влияние на правительственные дела302. Еще за несколько месяцев до выхода книги из печати российский посол в Париже информировал императора о наиболее неприятных для августейшей фамилии моментах в содержании «Романа американки»303, умолчав, конечно же, о шпильке по адресу самого Александра, чей адюльтер был табуированной темой даже в самых конфиденциальных докладах такого рода.
Став скандальным бестселлером во Франции – что повело к выдворению дерзкой куртизанки и оттуда, – книга в считаные недели нашла своих российских читателей. Высокопоставленный бюрократ славянофильских взглядов князь Д. А. Оболенский прочитал книжку в Париже сразу по ее выходе в свет:
[К]нижка, продававшаяся первый раз за 5 франков, стоила уже через три дня 100 франков. Французское правительство в угоду нашему запретило книгу и выслало американку из Франции. Все парижские газеты отзывались более или менее с негодованием об этом издании, и так как дружба и приязнь к России теперь вообще à l’ordre du jour [на повестке дня. – фр.] во Франции, то скандал, произведенный этой книгой, продолжался недолго. К тому же можно было ожидать, что наглая американка пойдет гораздо далее в своих некрасивых повествованиях <…>
Нельзя не пожалеть о бедном молодом человеке, которого жизнь не только исковеркала окончательно, но еще дает повод оглашать весь позор распущенности нашей царской фамилии. <…> При тех условиях, при которых растут, воспитываются и живут наши великие князья, не может быть иначе304.
«Наглая американка», не пошедшая-таки «далее», делала подобные же обобщения насчет воспитания и образования детей в российской императорской фамилии. Она пыталась со своей точки зрения объяснить, как и почему в ее принце (а одно уже посвящение ему в начале книги написано с нежностью) уживалось два человека – он «был беспокойным, раздражительным, грубым и надменным; и в то же время очень восприимчивым, очень во всё вникающим, добрым, любящим и заботливым в отношении ко всему, что близко трогало его, начиная мною и кончая последней его собакой»305.