…Я собираюсь скоро говеть, и мне предстоит слишком много внутренней работы, чтобы отвлекаться жизнью внешней <…> Я недостаточно крепка, чтобы прикасаться к этому безнаказанно. Послушайте – это прекрасно, что вы работаете <…> но было бы очень жаль <…> если бы вы из‐за этого пренебрегли говением. Сделайте это из любви к своей мятущейся душе – потом вы будете делать это из любви к Тому, Кто весь – Любовь. Вы постигнете это в день, Им предназначенный для вашего пробуждения. Через пару недель она возвращается к этой теме, отвечая на письмо Толстого, в котором она усмотрела признаки религиозного «настроения души»: Дай Бог, чтобы оно сохранилось до конца, и тогда вас не минуют новые прозрения. Как только перестанешь противиться Господу, Он приходит, чтобы утешить и ободрить. Эта душевная процедура (toute cette procédure de l’âme140) мне хорошо знакома, но как тонко и деликатно надобно обращаться с внутренними голосами. Малейшее невнимание – и вот они замолкли <…>141. Еще через несколько дней, узнав, что ее корреспондент так и не стал говеть из‐за отвращения к обрядности, она с болью упрекает его в гордыне и заключает: [Т]о, что мы ищем, так различно, уверяю вас, я ничего большего не желаю, как сознания своего ничтожества и своей виновности – и, когда Бог мне его посылает, хотя на одну минуту, и я чувствую себя сокрушенной раскаянием, – я благодарю Его, как за самую великую милость, которую Он может мне даровать. <…> У меня ничего нет, я ничего не могу сделать, но Ты все можешь мне дать! Какая сладость и в то же время свобода в этой зависимости! Риторика резиньяции (характерно прошитая частым наименованием Бога местоимениями) поднимается до особенно высокой ноты, когда речь заходит об уходе близких людей. В октябре 1860 года, откликаясь на известие Толстого о его страшном горе – недавней смерти любимого брата Николая и сообщая о почти одновременной смерти вдовствующей императрицы Александры Федоровны, Александрин восклицала: [В]аша потеря ничто иное как вестник Господний, протянутая рука Спасителя, призыв Его милосердия. Неужели и этот случай будет потерян для души вашей? <…> И я Его не знаю и не умею любить, как следует, – но всею душой желаю любить Его, и в этом одном желании есть уж целый светлый мир утешения142. Отклики Толстого на эти внушения предвосхищали – с поправкой на эпистолярный этикет – те операции с лексемами «восторг» и «умиление», которые он начиная с первых редакций будет проделывать в АК для того, чтобы определить суть «утонченной» салонной набожности. А отдельные высказывания Александры Андреевны находят, как кажется, различимый отзвук в дискурсе и фразеологии графини Лидии Ивановны в полном развитии этого образа: Опора наша есть любовь, та любовь, которую Он завещал нам. Бремя Его легко <…> Не вы совершили тот высокий поступок прощения, которым я восхищаюсь и все, но Он, обитая в вашем сердце <…> В Нем одном мы найдем спокойствие, утешение, спасение и любовь (429, 430/5:22). (Ранним эхом соприкосновения Толстого с рассматриваемой субкультурой двора могло быть создание такого персонажа «Войны и мира», как Анна Павловна Шерер – напоказ сентиментальная, элегантно печальная и при этом политизированная в духе 1860‐х годов фрейлина вдовствующей императрицы Марии Федоровны143.) Некоторые обстоятельства общественной (она же служебная, по статусу придворной дамы) деятельности А. А. Толстой звучно перекликаются с сюжетными деталями в АК. В течение многих лет она, наряду с исполнением прямых обязанностей фрейлины, являлась попечительницей исправительных приютов для проституток; заведение именовалось общиной Марии Магдалины, так что Толстая привычно и сочувственно называла своих подопечных «магдалинами». То было чрезвычайно хлопотное занятие, стоившее ей многих душевных мук: так, только после того как первый приют был открыт, попечительница впервые в жизни узнала о существовании малолетних девочек – жертв изнасилования и растления144. Для этих «маленьких магдалин» в конце концов потребовалось учредить отдельный приют. Она регулярно сообщала Толстому о сопутствовавших ее деятельности неприятностях, в частности столкновениях с ведомством женских учебных заведений, возглавляемым принцем П. Г. Ольденбургским:
[Н]адобно было усильно бороться с глубокомысленными убеждениями принца Ольденбургского или ожидать полного разрушения всех моих планов и отказаться от любимого дела. – Vaincre ou mourir [Победить или умереть. – фр.]. Бог помог – j’ai vaincu [я победила], но потом началась огромная работа, и из‐за нее у меня не было и минуты отдыха. Между светом и монастырем, которые разрывали меня пополам, нужно было еще найти время для святого долга сердца <…>145. Однако Толстой – о чем можно было бы догадаться и без прямых свидетельств в письмах, зная его отношение к аристократической филантропии, – не расщедривался на моральную поддержку. «Что ваше дело Магдалин?» – небрежно осведомлялся он в 1865 году. «Ваши магдалины очень жалки, я знаю; но жалость к ним, как и ко всем страданиям души, более умственная, сердечная, если хотите; но людей простых, хороших <…> когда они страдают от лишений, жалко всем существом <…>», – писал он летом 1873‐го (АК уже была начата), призывая Толстую привлечь внимание знакомых ей высших чиновников к самарскому голоду146. Сопоставление процитированных фраз рождает мысль о том, что затронутое нами выше «дело сестричек» Мари Карениной в редакции 1874 года и графини Лидии Ивановны в ОТ намекает, кроме панславизма, на нечто подобное «делу Магдалин» («община», «монастырь»), а батальная риторика рассказов Александры Андреевны об интригах бюрократии против нее прямо отзывается в выспренних ламентациях: «О, как я подрублена нынче» (Мари Каренина)147; «Я начинаю уставать от напрасного ломания копий за правду <…> [С] этими господами ничего невозможно сделать <…> Они ухватились за мысль, изуродовали ее и потом обсуждают так мелко и ничтожно» (Лидия Ивановна [108/1:32]). Тень Александрин витает и над таким нюансом авантекста АК, как размещение персонажей по разным дачным местам под Петербургом. До середины 1860‐х годов, то есть своего назначения ко двору императрицы, корреспондентка Толстого в летние сезоны нередко присылала письма из Сергиевского (Сергиевки) – уединенной усадьбы великой княгини Марии Николаевны и ее покойного мужа герцога Лейхтенбергского в западной части Петергофа148. И случайно ли, что в одной из ранних редакций именно туда, в Сергиевское, «под предлогом приглашения от друзей», переезжает с дачи Каренина в Парголове его щепетильная сестра, чтобы не проводить лето вместе с принимающей Вронского Анной?149 Сергиевское, похоже, имело в памяти Толстого ауру тихой обители для избранных. Именно там Александра Андреевна «в поэтическом домике на берегу моря, утопающем в зелени деревьев», наслаждалась беседами с жившей там благочестивой дамой преклонных лет, в которой видела «восхитительное воплощение практического христианства»150. К слову, при небольшом дворе Марии Николаевны, старшей дочери Николая I, разительно похожей на него внешне, культ покойного императора – более или менее общий для всей царской семьи – принимал в 1860‐х оттенок фрондирования реформам и вольностям нового царствования. Туда-то и пристало бежать сестре Каренина от погрязшей во грехе невестки. Но, припомнив это нечасто звучавшее на публике – в отличие от самого Петергофа – название, Толстой затем не включает его в текст, вероятно как раз из‐за слишком приватного характера Сергиевского, его отождествления с одной из ветвей императорской династии151. вернуться«Вся эта работа души» представляется мне переводом более конгениальным русскому языку той эпохи, чем предложенный публикаторами вариант «эта душевная процедура». вернутьсяЛНТ–ААТ. С. 146 (письмо от 31 марта 1859 г.; ориг. на фр.), 150–151 (письмо от 17 апреля 1859 г., ориг. большей частью на фр.). вернутьсяЛНТ–ААТ. С. 153, 156 (письмо от 21 апреля 1859 г., ориг. большей частью на фр.), 185 (письмо от 31 октября 1860 г.). вернутьсяСм. в особенности изображение героини в одной из сцен с ее участием в рукописной редакции романа, где она, «подняв глаза к небу», произносит: «Подумайте, как страдают и переносят свои страдания лица, особенно женщины, и очень высокопоставленные <…> Ежели бы вы, так же как я, могли видеть целую жизнь некоторых женщин или скорее ангелов неба, страдающих, но не ропщущих от несчастия брака <…>» (Литературное наследство. Т. 94: Первая завершенная редакция романа «Война и мир» / Изд. подгот. Э. Е. Зайденшнур. М.: Наука, 1983. С. 390; см. также: Зайденшнур Э. Е. Как создавалась первая редакция романа «Война и мир» // Там же. С. 21–30, 37–38, 62). Рукопись «от Аустерлица до Тильзита», уже нижний слой которой включает в себя этот фрагмент (ОР ГМТ. Ф. 1. «Война и мир». Рукопись 103. Л. 284 об.–285), была предметом оживленной исследовательской полемики. Зайденшнур убедительно датировала первый этап работы над нею концом 1864 года. Это, добавлю от себя, самый канун того периода, когда смерть цесаревича Николая (в 1865 году) и последующий разлад между августейшими супругами наложили глубокий траурный отпечаток на образ императрицы Марии Александровны и принятый в ее окружении стиль общения и поведения. Благодарю Татьяну Георгиевну Никифорову за текстологическую консультацию по названной рукописи. вернутьсяЛНТ–ААТ. С. 259 (письмо от 29 января 1865 г.). вернутьсяТам же. C. 212, 215 (письмо от 13 февраля 1862 г.). Дядя Александра II принц Петр Георгиевич Ольденбургский вообще был в неприязненных отношениях с «интимным кружком» императрицы Марии. См. об этом: Шереметев С. Д. Мемуары. Т. 1. С. 115. вернутьсяЛНТ–ААТ. С. 257, 307 (письма Толстого от января (между 18‐м и 23-м) 1865 г. и от 30 июля 1873 г.). вернутьсяЧРВ. С. 207 (Р3). На благотворительность А. А. Толстой как «прототип» (понятие, которое, на мой взгляд, упрощает толстовскую систему разнонаправленных аллюзий) «дела сестричек» указано еще в первой монографии о генезисе романа: Жданов В. А. Творческая история «Анны Карениной»: Материалы и наблюдения. М.: Сов. писатель, 1957. С. 237. Однако ремарка автора, что «[к]ак раз в конце 1874 года Александра Андреевна возобновила свою деятельность» в приюте, едва ли может служить дополнительным аргументом: первый черновик, где упомянуто «дело сестричек», был написан в конце 1873 – начале 1874 года (о той стадии работы над романом см. подробнее гл. 2 наст. изд.). вернутьсяЛНТ–ААТ. С. 161, 169, 171, 199, 203, 207, 221, 243, 248, 262. вернутьсяЧРВ. С. 224 (Р21). «Парголово» – чтение публикаторами аббревиатуры «П.» в данном автографе, согласное с автографическим текстом позднейшей редакции (Р30: 1 об.) и журнальной публикации, где фигурирует полное написание топонима. См. примеч. 2 на с. 83–84. вернутьсяЛНТ–ААТ. С. 133–134, 171 (письма от 10 сентября 1858 г. и 16–21 мая 1859 г.; ориг. на фр., за исключением слова «старушка»). В ответных письмах Толстой шутливо подхватывает мотив «доброй старушки» в домике у моря. вернутьсяАвтор АК, как он признавал сам, неважно помнил географию петербургских загородных дворцов и дачных мест. Уже после отказа от Сергиевского как места «спасения» Мари Карениной от Анны он в опубликованном в 1875 году журнальном тексте Части 2 по-прежнему помещает дачу Каренина в Парголово, видимо предполагая, что оно находится где-то между Петербургом и Красным Селом (на самом деле – к северу от Петербурга, и Мари в процитированной версии действительно удалена от Анны на значительное расстояние, наверное, даже большее, чем нужно было автору). При переработке журнального текста для первого книжного издания Парголово было заменено на Петергоф (Печатные варианты // Юб. Т. 18. С. 499, 500, 503), что сделало частые встречи Анны и Вронского, находящегося в Красном на маневрах, как и его перемещения накануне скачек, географически правдоподобными. А в настоящее Парголово – в высшем обществе совсем не популярное дачное место – Анну должен был бы сослать на лето более ревнивый и властный муж. О петербургских дачных местах и культуре дачного досуга: Малинова-Тзиафета О. Из города на дачу: Социокультурные факторы освоения дачного пространства вокруг Петербурга (1860–1914). СПб.: Изд-во Европейского ун-та в Санкт-Петербурге, 2013. В письме от марта 1875 года (Юб. Т. 62. С. 159–160) Толстой просил издателя «Русского вестника» М. Н. Каткова проверить в посылаемой рукописи названия петербургских пригородных мест, но Катков или не внял просьбе, или не заметил несуразности, возникающей из сочетания Парголово – Красное. Письмо опубликовано в 1953 году по копии, снятой еще до революции при систематизации архива Каткова. Переписчик утерянного с тех пор подлинника, не разобрав толстовский почерк, оставил пробел вместо названия как раз того места, насчет которого Толстой сомневался особенно. Этот топоним, судя по приведенным выше текстологическим данным, должен прочитываться именно как «Парголово», так что предположительная конъектура во фразе «В присылаемых теперь главах речь идет о [Петергофе?] и местностях под Петербургом <…>», сделанная публикаторами тома 62 с оглядкой на ОТ романа, ошибочна. |