B.C. Соловьев
Все происходившее с русским национализмом дальше - до конца столетия и за его пределами, в эпоху революций - было, как и предсказывал Соловьев, деградацией. Несмотря даже на то, что продолжали вспыхивать на его небосклоне новые звезды, порою и первой величины, как Федор Достоевский или Константин Леонтьев,
И не в том только было тут дело, что при всех их талантах выглядели эти новые звезды вторичными, подражательными, что светили они отраженным светом «программы Аксаковых», как назвал угасшую на наших глазах ретроспективную утопию Сергей Витте. И не в том даже, что оптимизм их был каким-то натужным, натянутым, картонным. В действительности дело было в том, что параллельно с деградацией национализма увядало, агонизировало и вдохновлявшее его самодержавие.
Поезд истории ушел, оставив его на опустевшем перроне. Но видели вы когда-нибудь власть, которая даже себе самой призналась, что она - анахронизм? Так что слепота последних хозяев империи в порядке вещей. Парадокс, как мы только что видели, состоял в том, что значительная часть российской элиты с энтузиазмом помогала агонизирующему самодержавию создавать иллюзию правления живого, полного сил и, конечно же, единственно возможного в самобытном «мужицком царстве», раскинувшемся на шестую часть суши (и уж, конечно, то, что на роду написано России быть до скончания века империей, сомнению не подвергалось).
I Глава седьмая
«Национально i^wm,*™ ориентированные»
Это было явление по-своему замечательное. По мере того как умирало ортодоксальное, классическое, если хотите, славянофильство, на смену ему шли две очень разные когорты «национально ориентированных». Первая, молодогвардейская, беспощадно ревизовала, так сказать, букву славянофильской утопии - с тем чтобы, сохранив ее дух, адаптировать ее к изменившейся исторической реальности. То были, собственно, славянофилы второго поколения, с которым нам предстоит очень скоро и подробно познакомиться.
Куда более интересна, однако, другая их категория, те, кто с порога отверг ортодоксальную московитскую утопию, как «славянофильскую мякину», по словам Петра Струве, и тем не менее бессознательно - прямо по Грамши - от неё «заряжался». То есть усваивал ключевые её аспекты. В этом смысле «национально ориентированными» могли быть и народники, и эсеры, и социал- демократы, позднее коммунисты, и даже, как мы видели на примерах Кавелина, Градовского или Бердяева, либералы-западни- ки.
Объединяли их главным образом три вещи. Первой из них была «самобытность», о которой говорил Соловьев и о которой я напомнил читателю в эпиграфе. Речь вовсе не о совокупности культурных особенностей, отличающих любой, в том числе европейский, народ от другого. В устах «национально ориентированных» самобытность оказалась своего рода кодом, обозначающим всё тот же старый николаевский постулат: Россия не Европа.
Второе, что всех их объединяло, было вполне славянофильское убеждение, что, как впоследствии сформулирует на советском канцелярите Геннадий Зюганов, «общинно-коллективистские и духовно- нравственные устои русской народной жизни... принципиально отличаются по законам своей деятельности от западной модели свободного рынка»[88]. Или еще категоричней: «капитализм не приживается и не приживется на российской почве»2 .В переводе на общепонятный язык: умрем, но жить, как все, не будем!
Третьей, наконец, и еще более живучей идеей, объединявшей «национально ориентированную» интеллигенцию, было державниче- ство, тоже своего рода код, только более древний, провозглашенный, как мы помним, еще Иваном Грозным. Я говорю о постулате «першего государствования» (на современном языке первенства России в мире). Дважды опровергала этот постулат история. Дважды безжалостно сбрасывала она Россию со сверхдержавного Олимпа, пусть поначалу и воображаемого, снова и снова доказывая, что не самодержавной государственности быть в мире первой. Но ни ливонская катастрофа в XVI веке, ни крымская в XIX ничему, как выяснилось, её не научили.
Напротив, как незаживающая рана, продолжала терзать «национально ориентированную» интеллигенцию нестерпимая ностальгия по утраченной российской сверхдержавное™.
Представление о России как о европейской великой державе - не хуже и не лучше, допустим, Франции или Германии - было для неё невыносимо. Её Россия должна была непременно быть выше, «пер- вее», сакральнее всех других. «Священной, - говоря словами новейшего российского гимна, - державой». Чем-то вроде тоже Священной Римской империи германской нации. Только не в X веке от Рождества Христова и не германской, а в XIX - и русской. И столь же непременно предстояло этой России «встать с колен» и показать, наконец, миру, кто в нем хозяин. Или, если хотите, самодержец.
Ну, в крайнем случае соглашались они (как с временным, конечно, состоянием) с биполярностью, т.е. с разделом мира между двумя сверхдержавами, каждая из которых «первая». Раньше всех выдвинул эту идею, как видели мы во второй книге трилогии, Михаил Погодин еще в 1830-е. Четыре десятилетия спустя подхватил её, как
мы еще здесь увидим, Достоевский. Согласно его пророчеству, Германия брала себе «для предводительствования западное человечество», а «России оставался Восток». Нечто подобное попытался реализовать впоследствии Сталин, сначала в союзе с нацистской Германией, а затем в конфронтации с либеральной Америкой. (Похоже, что этому николаевско-сталинскому идейному наследству не чужда и постсоветская элита.)
Но самым ярким символом неумирающей мечты о сверхдержавности служит все-таки персонаж из «Непридуманного» Льва Разгона. Сокамерник автора Михаил Рощаковский, осужденный на смерть сталинскими опричниками, благословляет со своей тюремной койки - кого бы вы думали? - императора Иосифа I! Именно Сталин, как он полагал, был единственным в России человеком, способным возродить ее сверхдержавность. Ленин с присущей ему непримиримой резкостью суждений отзывался о таких людях беспощадно: «Никто не повинен в том, если он родился рабом; но раб, который не только чуждается стремлений к своей свободе, но и прикрашивает свое рабство ... такой раб есть вызывающий законное чувство негодования, презрения и омерзения холуй и хам»3.
В действительности всё, конечно, сложнее. Люди, жившие мечтой о российской сверхдержавности, отнюдь не чувствовали себя холуями. Напротив, казались они себе в высшей степени достойными и самоотверженными, если угодно, героями, способными, как некогда опричники Грозного, отречься ради величия державы от всего, включая родных и даже собственную личность.
На самом деле в постниколаевской России не рабами они были и не героями, всего лишь жертвами фантомного наполеоновского комплекса, о котором мы уже говорили, той мечты о сверхдержавном реванше, что терзает Россию уже шесть поколений - со времени крымской катастрофы. Так, наверное, и нужно к ним относиться, как к жертвам, а не ругаться, как Ленин.
Миф ОТВ О Р Ч еСТВ О I Три пророчества
Тем, что связывало первое поколение «национально ориентированных» - начиная от реформаторов Александра II и до противостоящего им в конвенциональной историографии анархиста Михаила Бакунина - с молодогвардейцами, была неколебимая лояльность патерналистскому режиму. Самодержавие было для них защитником России от чужеродных ее «почве» и заразительных идей буржуазного европеизма и гарантом особняческого «русского пути». Конечно, сюда примешивалось и всё, что, по их мнению, связано с органически чуждой нам «моделью свободного рынка» - и «искус земного благополучия», и «вульгарная сытость», и вообще, как говорил Леонтьев, «земная буржуазная всепошлость».
Само собою разумеется, что и этот средневековый протест против западных соблазнов, как и вся славянофильская риторика, был тоже заимствован с Запада. Еще Маркс и Энгельс жестоко высмеяли его под именем «феодального социализма» (как нам еще предстоит увидеть, именно так и определял его Константин Леонтьев: «Социализм - это феодализм будущего»). И хотя речь классики вели о французских сторонниках реставрации Бурбонов, а вовсе не о российских «национально ориентированных», звучит их убийственная характеристика феодального социализма так, словно описывали они как раз их проповеди: «наполовину похоронная песнь - наполовину пасквиль, наполовину отголосок прошлого, наполовину угроза будущего, подчас поражающая буржуазию в самое сердце своим горьким, остроумным, язвительным приговором, но всегда производящая комическое впечатление полной неспособностью понять ход современной истории»[89].