Вот почеглу начались и кончились «мир-империи» как система с нестабильным лидерством. Не случайно же, что за тысячу лет существования Византии 50 ее императоров было утоплено, ослеплено или задушено — в среднем один каждые двадцать лет.
Учитывая, что перманентная стагнация ставила систему тотальной власти в полную зависимость от стихийных бедствий и вражеских нашествий, а полное отсутствие ограничений власти создавало ситуацию непредсказуемости и хаоса, где каждый, начиная от самого деспота, постоянно балансировал между жизнью и смертью, мож-
К. A Wittfogel. Op. cit., p. 134. Ю. Крижанич. Цит. соч., с. 599.
но сказать, что деспотизм напоминает, скорее, явление природы, нежели человеческое сообщество. И в этом смысле Аристотель
опять прав, отказав ему в статусе политического феномена.
★ * *
Таким представал перед читателем Виттфогеля коллективный портрет великих «мир-империй» — Египетской, Ассирийской, Персидской, Китайской, Монгольской, Византийской, Оттоманской, имя же им легион. При всей суетливой пестроте дворцовых переворотов, преторианских заговоров и янычарских бунтов воспроизводили они себя на протяжении тысячелетий во всей своей политической безжизненности. Мир их был замкнут, лишен выбора, лишен вероятно- стности. И в этом смысле был призраком. Он существовал вне истории. Разумеется, он, как и все на свете, двигался. Но ведь движутся и планеты — только орбиты их постоянны.
Действительно важно для Виттфогеля было показать в его описании деспотизма, по сути, лишь одно: этот мир был антицивилизацией. И потому неспособен сам из себя произвести политическую цивилизацию — с её «осознанием свободы» и «внутренним достоинством человека». Для этого нужен был совершенно другой мир. На наше счастье он возник в Европе, тут прав Валлерстайн, около 1500 года. И с этого момента деспотии были обречены.
Парадокс абсолютизма
Глава седьмая Язык, на котором мы спорим
Существование этого парадокса невозможно обнаружить, руководясь, как делает большинство экспертов, лишь соображениями формально-юридическими. Невозможно, ибо именно в юридическом смысле все древние и средневековые монархии похожи друг на друга, как близнецы. Все они абсолютны. Во всех источником суверенитета является персона властителя (императора, царя, короля или великого князя), которому Господь непосредственно делегировал функцию управления государством, полностью освободив его тем самым от контроля общества. Все эти
государи одинаково провозглашали неограниченность своей власти. И все одинаково на нее претендовали.
Тем не менее Джон Фортескью уже в XV веке отличал «королевское правление» от «политического». Для Жана Бодена существенно важным — и даже, как мы видели, предметом гордости — было различие между абсолютной монархией и «сеньориальным правлением». Мерсьедела Ривьер противопоставлял «легальный» деспотизм «произвольному», а Монтескье, как мы уже знаем, вообще предсказывал всеевропейскую политическую катастрофу в случае, если абсолютная монархия дегенерирует в деспотизм. Иначе говоря, несмотря на формальное, юридическое подобие всех монархических государств, европейские мыслители, в отличие от позднейших историков, видели и чувствовали, более того, считали жизненно важным не их сходство, но их различия.
Если суммировать все их попытки, можно сказать, что пытались они создать нечто вроде типологии абсолютных монархий, способной служить базой для политических рекомендаций и прогнозов. Типологию, которая, если они желали оставаться в пределах реальности, должна была основываться на чем-то совершенно отличном от юридических дефиниций (ибо признать их не согласился бы ни один уважающий себя абсолютный монарх). На чем же в таком случае должна она была основываться?
Разумеется, не было в XVI—XVIII веках у цитированных нами мыслителей ничегд подобного книге Виттфогеля, снабдившей нас своего рода политической таблицей, более или менее адекватно описывающей один, по крайней мере, из полюсов будущей биполярной модели. Но у нас-то она есть. Так почему бы нам не использовать наше преимущество, сопоставив с этой таблицей основные параметры европейского абсолютизма? Посмотрим, что мы получим от такого сопоставления.
Пункт первый. В отличие от деспотизма, абсолютизм не был основан на тотальном присвоении государством результатов хозяйственного процесса. Собственность подданных оставалась в Европе их собственностью. Это не было записано ни в каком юридическом кодексе, но входило в состав неписанного общественного контракта, того самого etat de droit, о котором говорил Монтескье. Именно попытки королей нарушить условия этого контракта и возрождали первым делом в европейском сознании образ деспотизма. Китай, Персия и особенно Турция немедленно приходили в таких случаях на ум европейцу. Таков был ассоциативный механизм его мышления (что на самом деле ничуть не менее значительно, чем любые документальные материалы).
Рассказывают, что когда французский дипломат сослался в беседе с английским коллегой на известную и вполне, надо сказать, деспотическую декларацию Людовика XIV о богатстве королей («все, что находится в пределах их государств, принадлежит им... и деньги в казне, и те, что они оставляют в обороте у подданных»), то услышал в ответ надменное: «Вы что, учились государственному праву в Турции?» Одними высокомерными выговорами дело, впрочем, не ограничивалось. Общество активно сопротивлялось «турецкой правде» — как в теории, так и на практике.
Нередко кончалось это для королей печально. Вот лишь некоторые результаты такого сопротивления: Великая Хартия вольностей в Англии XIII века и аналогичная Золотая Булла в современной ей Венгрии; пункт 98 в Московском судебнике 1550-Г0 года и Нидерландская революция XVI века, повлекшая за собой отторжение от Испании ее богатейшей провинции; плаха, на которой сложил голову Карл I в Англии XVII века, и эшафот, на котором столетием позже суждено было окончить свои земные дни его французскому коллеге ЛюдовикуXVI. И, наконец, Американская революция 1776 года.
Так это было на практике. Что до теории, сошлюсь лишь на один пример. Известный уже нам Жан Боден — современник Грозного и автор классической апологии абсолютной монархии, оказавшей огромное влияние на всю ее идеологическую традицию, — выступил в своей «Республике» ничуть не меньшим, на первый взгляд, радикалом, нежели сам Грозный в посланиях Курбскому. Боден тоже был уверен, что «на земле нет ничего более высокого после Бога, чем суверенные государи, установленные им как его лейтенанты для управления людьми». И не было у него сомнений, что всякий, кто, подобно Курбскому, «отказывает в уважении суверенному государю, отказы-
вает в уважении самому Богу, образом которого является он на земле».35 Более того, вопреки Аристотелю, главным признаком человека считал Боден вовсе не участие в суде и совете, а совсем даже наоборот — безусловное повиновение власти монарха. До сих пор впечатление такое, что хоть и был Боден приверженцем «латинской» ереси, Грозный, пожалуй, дорого бы дал за такого знаменитого советника.
И просчитался бы. Ибо оказалось, что при всем своем монархическом радикализме имущество подданных рассматривал тем не менее Боден как их неотчуждаемое достояние. Более того, он категорически утверждал, что в распоряжении своим имуществом подданные так же суверенны, как государь в распоряжении страной. И потому облагать их налогами без их добровольного согласия означало, по его мнению, обыкновенный грабеж. Можно себе представить, что сказал бы он по поводу разбойничьего похода Грозного на Новгород.
Но и Грозный, в свою очередь (точно так же, как, допустим, Чин- гизхан или «царь царей» Дарий), несомненно усмотрел бы в концепции Бодена нелепейшее логическое противоречие. И был бы прав. Ибо и впрямь, согласитесь, смешно воспевать неограниченную власть наместника Бога, ограничивая ее в то же время имущественным суверенитетом подданных.