И все-таки стрелка миграции почему-то четко указывала тогда на Москву.
Кто требовал наказания эмигрантов-«отъездчиков», кто — совсем, как брежневское правительство — клеймил их изменниками, «зрадцами», кто угрозами и мольбами добивался юридического оформления незаконности «отъезда»? Литовцы. А кто защищал гражданские права и, в частности, право человека выбирать, где ему жить? Москвичи.
Цвет русских фамилий, князья Воротынские, Вяземские, Одоевские, Новосильские, Глинские, Трубецкие и т.д., это все удачливые беглецы из Литвы в Москву. Были и неудачливые. В 1482-м, например, бояре Ольшанский, Оленкович и Вельский собирались «отсес- ти» на Москву. Король успел: «Ольшанского стял да Оленковича», убежал один Федор Вельский. Удивительно ли, что так зол был литовский властелин на «зраду»? В 1496-м он горько жаловался Ивану III: «Князи Вяземские и Мезецкие наши были слуги, а зрадивши нас присяги свои, и втекли до твоея земли как то лихие люди; а ко мне бы втекли, от нас нетого бы заслужили, как той зрадцы».5 Королевская душа жаждала мести. Я бы, грозился он, головы с плеч поснимал твоим «зрадцам», коли бы «втекли» они ко мне. Но втом-то и беда его была, что не к нему они «втекали».
А московское правительство изощрялось тогда в подыскании оправдательных аргументов для королевских «зрадцев», оно их приветствовало и ласкало, королю не выдавало и никакой измены в побеге их не усматривало. Например, перебежал в Москву в 1504-м Остафей Дашкович со многими дворянами. Из Вильно потребовали их депортации, ссылаясь на договор, якобы обусловливавший «на обе стороны не приймати зрадцы, беглецов, лихих людей». Москва хитроумно и издевательски отвечала, что в тексте договора сказано
5 МЛ. Дьяконов. Власть московских государей, Спб., 1889, с. 187-188.
буквально «татя, беглеца, холопа, робу, должника по исправе выда- ти», а разве великий пан — тать? Или холоп? Или лихой человек? Напротив, «Остафей же Дашкович у короля был метной человек и воевода бывал, а лихова имени про него не слыхали никакова... а к нам приехал служить добровольно, не учинив никакой шкоды».6
Видите, как неколебимо стояла тогда Москва за гражданские права? И как точно их понимала? Раз беглец не учинил никакой шкоды, т.е. сбежал не от уголовного преследования, он для нее политический эмигрант, а не изменник. Более того, принципиально и даже с большим либеральным пафосом настаивала она на праве личного политического выбора, используя самый сильный юридический аргумент в средневековых спорах: ссылку на «старину». Как писал в своем ответе королю Иван III: «и наперед того при нас и при наших предках и при его предках меж нас на обе стороны люди ездили без отказа».7
На чем настаивает здесь великий князь? Не на том ли, что подданные короля (как и его собственные) не рабы, принадлежащие государству, а свободные люди? Разумеется, можно заподозрить его в лицемерии. Но и в этом случае «гарнизонная ментальность», преобладавшая, согласно мифу, в тогдашней Москве, просто неправдоподобна. Мыслимо ли в самом деле, чтобы брежневское правительство в сколь угодно демагогических целях принялось вдруг защищать право граждан на свободный выезд из страны, да еще объявляя его отечественной традицией? И у политического лицемерия есть ведь свои пределы. ♦
Я вовсе не хочу этим сказать, что тогдашняя Москва была более либеральна, нежели Вильно. Конечно же, оба правительства были в равной мере жестоки и авторитарны. Средневековье есть средневековье. Ничуть не больше озабочен был Иван III соблюдением гражданских прав своих подданных, чем зять его, великий князь литовский Александр или, допустим, их младший современник Христиан II, король датский. Не подлежит сомнению, что Иван уморил в темнице родного брата и, поставленный перед выбором между люби-
Там же, с. 189.
Там же, с. 191.
мой женой и любимым внуком, уже коронованным в 1498 году на царство, не только отнял у него корону, но и отдал его на гибель.
Единственное, в чем могли быть уверены перебегавшие к нему вельможи: если не воспротивятся они его политическим планам, их жизнь и их собственность будут при нём неприкосновенны. И в том, конечно, что ни при каких обстоятельствах не произойдет при нем ничего подобного тому, что совершил тотже Христиан II, когда завоевал Швецию (я говорю о знаменитой «стокгольмской кровавой бане», в которой была перебита вся местная знать). Другими словами, уверены могли быть перебежчики в том, что политика Москвы при Иване III была совершенно предсказуема. И поэтому речь у нас о другом: по какой-то причине московскому правительству просто выгодно было в Европейское столетие России защищать право на эмиграцию, а литовскому — нет.И еще вопрос: почему, если уж чувствовали все эти люди себя так неуютно в Литве, не бежали они, скажем, в Чехию или в Венгрию, где уж бесспорно никаких ужасов деспотизма не наблюдалось? Могут сказать, что просто православные бежали из католической Литвы в православную Москву. Но почему же тогда после 1560 года стрелка миграции повернулась вдруг на 180 градусов и те же православные сплошным потоком устремились из Москвы в католическую Литву?
Опять, как и в случае с международным престижем Москвы, который мы только что обсуждали, переменилось всё, как по волшебству. Теперь уже Вильно видит в сбежавших не «зрадцев», а почтенных политэмигрантов, а Москва кипит злобой, объявляя беглецов изменниками. Теперь она провозглашает на весь мир, что «во всей вселенной кто беглеца приймает, тот с ним вместе неправ живет». А король, исполнившись вдруг либерализма и гуманности, снисходительно разъясняет Ивану Грозному: «таковых людей, которые отчизны оставивши, отзневоленья и кровопролитья горла свои уносят», пожалеть нужно, а не выдавать тирану. И вообще выдавать эмигрантов, «кого Бог от смерти внесет», недостойно, оказывается, христианского государя. Как резюмирует известный русский историк Михаил Дьяконов, «обстоятельства круто изменились: почти непрерывной вереницей отъездчики тянутся из Москвы в Литву. Соответственно видоизменились и взгляды московских и литовских правительственных сфер».8
Тщательно документированное исследование Дьяконова ставит под вопрос нетолько старые западные мифы, но и сравнительно новый отечественный. Я имею в виду миф о «Русской системе» Ю.С. Пивоварова и А.И. Фурсова.9 Совсем как Карл Виттфогель, придумавший «Русско-монгольскую систему» еще за несколько десятилетий до них, авторы объясняют азиатские ужасы постмонгольской Москвы влиянием ига. Просто, мол, не повезло России. Попав однажды под каток варварской оккупации, так никогда и не освободилась она от заимствованной у завоевателей формы власти. И исправно продолжает, говоря известными уже нам словами классика, «играть роль раба ставшего рабовладельцем».
Вопросы, которые при этом возникают в свете исследования Дьяконова элементарны. Неужели князья Воротынские или Вяземские, Трубецкие или Одоевские могли в здравом уме и твердой памяти предпочесть кошмар русско-монгольского правления сравнительно либеральной власти своих литовских государей? И сознательно—с опасностью для жизни — ввергнуть судьбу близких им людей, не говоря уже о собственных семьях, в лапы московского деспота? Ведь и в самом деле, предположив, что все эти просвещенные для своего времени вельможи по доброй воле предпочли рабство свободе, мы отказываем им всем в обыкновенном здравом смысле.
И почему-то именно после 1560 года потянулись вдруг «непрерывной вереницей», говоря словами Дьяконова, «отъездчики» обратно в Литву. Почему? Неожиданно прозрели послетрех поколений жизни в Москве? Право, нужно совсем не уважать страшный — ибо что, кроме смерти, страшнее эмиграции? — выбор сотен и тысяч своих предков, чтобы с легким сердцем его игнорировать. Впрочем, я не уверен, что авторы «Русской системы» знакомы с исследованием Дьяконова. Не уверен даже, что имеют они представление о «Русско-монгольской системе» другого знаменитого марк-