Спор Платонова с Ключевским
Ни в чем, пожалуй, не проявилась так ярко эта двойственность, как в событиях первого Смутного времени, последовавшего за смертью тирана и достигшего пика в национальном политическом кризисе 1605-1613 годов. И ни в чем не проявилась так отчетливо скованность русской историографии гипнозом государственного Лифа, как в её неспособности эти события объяснить. Здесь неуместно говорить о Смутном времени подробно. Остановимся поэтому лишь на одном его эпизоде.
Глава девятая Государственный миф
Когда 19 мая 1606 г. вступал на московский престол Василий Шуйский, первым актом нового царствования стала публичная декларация в Соборной церкви Пречистыя Богородицы: «Целую я всей земле крест, что мне ни над кем ничего не делати без собору никако- ва дурна; и есть ли отец виновен, то над сыном ничего не делать; . а будет сын виноват... и отцу никакова дурна не сделати». Достаточно вспомнить Синодик царя Ивана с его записями помянуть душу такого-то, убитого «исматерью, изженою, иссыном и сдочерью», чтобы стало прозрачно ясно, что именно обещает своему народу новый
царь. Он не намерен продолжать политику Грозного. Он публично, торжественно от нее отрекается.
Физическую безопасность, конец террора — вот что он обещает. Перед нами, если хотите, средневековый аналог знаменитой речи Никиты Хрущева на XX съезде КПСС ровно 350 лет спустя. Но Шуйский идет дальше. В Крестоцеловальной записи, разосланной по всем городам русской земли, читаем: «Мне, Великому Государю, всякого человека, не осудя истинным судом с бояры своими, смерти не предати и вотчин, и дворов, и животов у братьи и у жен и у детей не отымати... Так же и у гостей и у торговых и черных людей... дворов и давок и животов не отымати... Да и доводов ложных мне, Великому Государю, не слушати, и сыскивать всякими сысками накрепко и ставить с очей на очи, чтоб в том православное хрестьян- ство безвинно не гибло».[19]
Конец доносам, конец конфискациям, показательным процессам, массовым грабежам, казням без суда и следствия, конец неограниченному произволу — вот о чем вопиет устами нового царя измученная русская земля. Она почувствовала, что такое самодержавие. Она больше его не хотела. И отвечая её чаяниям, объявил царь Василий о возрождении «нравственно обязательного почтения к преданию и обычаям» (латентным ограничениям власти, то есть), О ренессансе досамодержавной абсолютной монархии, растоптанной Грозным. И так ли уж это было много?
Речь ведь шла лишь об элементарных гарантиях жизни и имущества граждан, о реставрации европейского духа Ивана III и Правительства компромисса («ленинских норм», на коммунистическом жаргоне). Но так ли уж это было мало? Слепому, казалось, видна раз- ^
ница между режимом Сталина и Хрущева. И эту простую — простейшую! — вещь оказалась не в силах объяснить самой себе русская историография.
Впрочем, именно Ключевский с его замечательной исторической интуицией почувствовал в декларации нового царя что-то необыкновенно значительное. Он говорит: «Воцарение князя Василия
составило эпоху в нашей политической истории. Вступая на престол, он ограничил свою власть и условия этого ограничения официально изложил в разосланной по областям записи, на которой он целовал крест по воцарении».[20] Это проницательное наблюдение вызвало, однако, решительный протест другого классика русской историографии, академика С.Ф. Платонова.
В своих знаменитых «Очерках по истории смуты в Московском государстве XVI—XVII веков» Сергей Федорович поместил сердитую главку «Подкрестная запись царя Василия не есть ограничительная». Комментарий его заслуживает воспроизведения: «Во всем этом очень трудно найти действительное ограничение царского полновластия, а можно видеть только отказ этого полновластия от недостойных способов его проявления... Здесь царь не поступается своими правами... он обещает лишь воздерживаться от причуд личного произвола и действовать посредством суда бояр, который существовал одинаково во все времена Московского государства и был всегда правоохранительным и правообразовательным учреждением, не ограничивая, однако, власти царя. Одним словом, в записи царя Василия нельзя найти ничего такого, что по существу ограничивало бы его власть и было бы для него юридически обязательно».[21]Типичный, как видим, аргумент государственной школы. Того, что не «юридически обязательно», не существует. Ключевский, словно предвидя возражение оппонента, отвечает: «Царь Василий отказывался от трех прерогатив, в которых наиболее явственно выражалась личная власть царя. То были: г. „опала без вины", царская немилость без достаточного повода, по личному усмотрению; 2. конфискация имущества у непричастной к преступлению семьи и родни преступника... 3. чрезвычайный следственно-полицейский суд по доносам с пытками и оговорами, но без очных ставок, свидетельских показаний и других средств нормального процесса... Клятвенно стряхивая с себя эти прерогативы, Василий Шуйский превращался из государя холопов в правомерного царя подданных, правящего по законам».106
По каким законам? В стране не было конституции, делавшей отношения между ветвями власти юридически непреложными. Было лишь «нравственно обязательное предание». Но его нарушал уже в 1520-е великий князь Василий, отец Грозного, а сам царь Иван попрал практически все статьи собственного Судебника и в первую очередь статью 98, действительно ограничивавшую его полновластие. Так где были гарантии, что не сделает этого Шуйский? Или его наследник? Стало быть, Платонов прав, находя, что в записи царя Василия не было ничего юридически обязательного.
Но разве не прав и Ключевский, говоря, что царь публично отрекся от самодержавных прерогатив, дававших ему возможность трактовать своих подданных как холопов? Верно, происходили эти прерогативы из «традиции удельного вотчинника». Но ведь Грозный уже распространил эту традицию — посредством тотального террора — на все государство. Шуйский от нее отрекался и, стало быть, действительно ограничивал свою власть.
Странным образом получается, что правы и Платонов и Ключевский. Как же тогда разрешить этот спор двух классиков русской историографии, в котором оба правы и вто же время друг друга опровергают? В какой системе координат может быть примирено или, говоря гегелевским языком, «снято» это странное противоречие? Напрасно стали бы мы спрашивать об этом русскую историографию. Она никогда не пыталась разрешить этот спор. Более того, она его просто не заметила. Придете^ нам разбираться самим.
Спросим для начала, мыслимо ли вообще, чтобы власть, которая громогласно объявляет себя неограниченной, воздерживалась, употребляя выражение Платонова, от «причуд личного произвола» и «недостойных способов проявления» своей неограниченности? Другими словами, власть, которая, будучи юридически абсолютной, признавала бы «нравственно обязательные» ограничения? Едва зададим мы себе этот вопрос, как ответ становится ясен. В конце кон-
106 В.О. Ключевский. Сочинения, т. 3, с. 40.
цов всю первую часть книги (и целую главу во второй) посвятили мы описанию именно такой власти. Мы назвали эту форму европейской государственности абсолютизмом. Короче говоря, речь идет о доса- модержавной политической организации Московского государства.
А первой — и главной — чертой этой организации были, как мы уже знаем, латентные ограничения власти, проходящие в русской историографии под рубрикой «нравственно обязательных». Заметьте, нравственно, а не юридически, но всё равно обязательных. Для чего обязательных? Естественно, для того чтобы общество воспринимало власть легитимной, а не «мятежником в собственном государстве» (как воспринимало оно режим Грозного).
Таким образом, спор о подкрестной записи царя Василия еще раз подтверждает, что латентные ограничения власти не только существовали в досамодержавной России, но и были сутью её абсолютистской политической легитимности.