Другими словами, царь был совершенно логичен. И то обстоятельство, что Погодин не понял его логики, нисколько не извиняет историка. Просто Иван видел в кремлевском конфликте 1550-хто, чего не увидел (и не хотел видеть) Погодин. А именно решающую политическую битву за спасение холопской традиции от неминуемой и смертельной коррозии, которую несла с собою Великая Реформа. Парадокс в том, что прав-то был царь.
Я нисколько не хочу преуменьшить значение открытия Погодина. Но если мы, следуя ему, обратимся к посланиям Грозного как к политическому документу, зафиксировавшему логику размышлений царя, мы тотчас увидим, до какой степени несправедлив был историк, характеризуя его лишь как «говоруна-начетчика с подьяческим умом». На самом деле перед нами очень серьезный, глубоко убежденный в своей правоте человек, точно так же, как и Погодин, уверенный в спасительности самодержавия и доведенный до крайности разрушительной, нигилистической с его точки зрения и, что еще хуже, коварной работой «собаки Алексея» и его команды.
У нас нет ровно никаких оснований не верить царю, когда он восклицает с пафосом: «Горе народу, которым управляют многие!» Горе, поскольку «управление многих, даже если они сильны, храбры и разумны, но не имеют единой власти, будет подобно женскому безумию». Царь убежден, что реформаторы пытались воссоздать в России олигархический режим, ужасы которого он испытал в детстве. И он не жалеет красок, чтобы разъяснить его пагубность. Это правда, что с современной, и тем более с феминистской точки зрения, аналогия его критики не выдерживает, но смысл ее совершенно понятен: «так же, как женщина не способна остановиться на едином решении — то решит одно, то другое, так и многие правители царства — один захочет одного, другой другого. Вот почему желания и замыслы многих правителей подобны женскому безумию».55
55 Там же, с. 299.
Мы видим здесь ясно, что мысль царя движется в сопоставлении полярных противоположностей: либо «нестесненная власть», либо олигархия («власть многих»). Он просто не видит другой альтернативы самодержавию, кроме олигархии. «Подумай, — убеждает он Курбского, — какая власть создалась в тех странах, где цари слушались духовных и советников, и как погибли те государства!»56 И дальше, повторяя Ивана Пересветова, «тебе чего захотелось, того, что случилось с греками, погубившими царство и предавшимися туркам?»57 Отказ от самодержавия означает для Ивана погибель не только державы, но и веры. Ограничения власти равны для него безбожию: «А о безбожных народах что и говорить! Там ведь у них цари своими царствами не владеют, а как им укажут подданные, так и управляют».58 А это уже, согласитесь, для православного государя последняя степень падения.
Читатель должен еще иметь в виду, что царские послания вовсе не предназначались для глаз одного Курбского. На самом деле убедить пытался Грозный всех, кто умел в тогдашней Москве читать. «Послание царя, — как пишет об одном из них его переводчик и редактор Я.С. Лурье, — вообще меньше всего было рассчитано на князя Андрея. Послание это, как можем мы теперь с уверенностью сказать, не было даже формально адресовано „князю Андрею". Адресатом послания было „всё Российское царство"».59 Иначе говоря, царь писал то, что мы бы теперь назвали «открытыми письмами» своему народу (правда, не позволяя ему даже одним глазком взглянуть на аргументы князя Андрея, на которые отвечал).
Глава восьмая Первоэпоха
И правильно не позволяя. Ибо имей «всё Российское царство» возможность заглянуть в них, оно тотчас убедилось бы, что мысль о «власти многих» и в голову не приходила
Передержка
Там же, с. 298. Там же, с. 294. Там же, с. 307. Там же, с. 470-471.
реформаторам. Что к отмене «единой власти» (т.е. монархии) они никогда не стремились. И спор шел только — и исключительно — о степени ограничения монархии, потребной для процветания державы и предотвращения пагубной для нее тирании. Короче, «вотчинной» традиции и «нестесненной власти» противопоставляли они вовсе не олигархию (такой традиции у России не было), но «любосо- ветность» его деда Ивана III.
В самом деле, ни авторы «Валаамской беседы», ни Курбский даже не упоминают об устранении «единой власти» и тем более о том, что подобает царю «обладаему быть рабами», как вольно толкует их Грозный. У них перед глазами монархия Ивана III, которая представлялась им естественной формой русской государственности. Царь передергивает. Просто в том, что казалось им естественным, он видел хаос и крушение всякого государственного порядка, «женское безумие». И происходило это потому, что в интеллектуальном арсенале, внушенном ему врагами его деда, иосифлянами, просто не было предложенной реформаторами середины между «нестесненной властью» и «властью многих», не было европейской абсолютистской ограниченно/неограниченной альтернативы.
Глава восьмая Первоэпоха
Но ведь не было этой середины и в арсенале Погодина. И поэтому, окажись он в состоянии довести до ума свою собственную гипотезу, столь оскорбительную, на первый взгляд, для Грозного, Погодин, как ни парадоксально это звучит, непременно оказался бы в споре царя с реформаторами на его стороне.
Ошеломляющий вывод
Можно, конечно, смотреть на послания Грозного как на неуклюжую попытку оправдать задним числом террор, казни и грабежи опричнины. Так представлялись они Курбскому. Так представлялись они и Карамзину. Но если мы (вслед за Погодиным) отнесемся к ним серьезно, то увидим в них практически всю лабораторию политического мышления русского иосифлянства, не
говоря уже о подробном описании политического процесса в Кремле 1550-х. Увидим, что смысл этого процесса заключался отнюдь не только в попытке маргинализовать традицию «удельного вотчинника», а стало быть, и самой возможности самодержавия, но и в постепенном превращении царя в своего рода председателя правительственной коллегии, хотя и сохраняющего право вето, но не более того. Вот как выглядел этот процесс, увиденный глазами царя.
Сначала «собака Алексей» с Сильвестром принялись «советоваться тайком от нас».60 Потом «Сильвестр ввел к нам в совет своего единомышленника, князя Дмитрия Курлятьева» и «начали они со своим единомышленником свои злые замыслы».61 Какие замыслы? Не только, оказывается, реформы, Судебник, вопросы Стоглаву и выдвижение на руководящую роль в стране Земского собора, как мы до сих пор думали, но и очень конкретные кадровые перестановки, приведшие к тому, что не осталось «ни единой власти, где у них не были назначены их сторонники» 62 Иначе говоря, персональные перестановки в высшем руководстве страны постепенно лишали царя всех рычагов реального политического влияния, включая даже древнюю прерогативу определять порядок формирования высшей номенклатуры: «они лишили нас... права распределять честь и места между вами, боярами, и передали эти дела на ваше желание и усмотрение».63
В результате царь, утративший контроль над ключевыми позициями в правительстве, и впрямь оказался вдруг в положении первого среди равных. Он сам об этом свидетельствует, замечая, что они (т.е. Адашев, Сильвестр и Курлятьев) «мало по малу стали подчинять вас, бояр, своей воле, приучали вас прекословить нам и нас почти равняли с вами».64 «Нестесненная власть» не только ускользала из рук Ивана, она, казалось, ускользала необратимо. У него не оставалось
Там же, с. 307.
Там же.
Там же.
Там же.
сомнений, что его пытаются превратить в номинального главу государства. Как иначе объяснить его слова «вы с попом решили, что я должен быть государем на словах, а вы — наделе»?65
Образование правительственного совета, предполагавшее коллегиальность политических решений, не могло не казаться Ивану узурпацией его власти, ужасным и кощунственным пришествием олигархической «власти многих»: «вы державу, полученную мною от Бога и от моих прародителей — взяли под свою власть»66Здесь, конечно, клиническое описание паранойи — и болезненная подозрительность, и ощущение, что мир ополчился против него, и мстительная злобность. При всем том, однако, свести все дело к особенностям характера (или болезни) Грозного было бы нелепо, ибо очевидно же, что природа конфликта, о котором он ведет речь, конституционная. Очевидно, другими словами, что спор шел именно о серьезной попытке создать на Руси конституционную монархию.Более того, даже если Иван преувеличил степень серьезности этой попытки, вывод, который следует из его упреков, все равно ошеломляет. Я во всяком случае никогда ничего даже отдаленно его напоминающего не встречал ни в русской, ни тем более в западной историографии. В частности, из них становится нам вдруг совершенно понятно, откуда всего лишь два поколения спустя в разгромленной постопричной России взялась столь артикулированная, отточенная до последней детали конституция Михаила Салтыкова. Не мог же в самом деле революционный документ такой силы возникнуть, как Афина из головы Зевса, готовым.