Часть первая Гпава четвертая 275
КОНЕЦ ЕВРОПЕЙСКОГО СТОЛЕТИЯ РОССИИ ПврвД ГрОЗОЙ
ошибок, которые мы здесь так подробно рассмотрели, другим, наверное, пришлось бы ждать своего времени.
Но разве меняется от этого суть дела? Непреложным ведь остается факт, что поставлены были эти реформы в повестку дня всех последующих столетий русской истории именно в середине XVI века. И не поняв этого, обречены были бы мы остаться на уровне авторов тома VIII, уверяющих нас, что «у Ивана Грозного просто не было другого выхода». Так к чему же, спрашивается, весь этот сарказм, основанный к тому же на элементарной подтасовке, к чему сравнения моей работы с «альтернативной историей», сиречь научной фантастикой?
Да всё к тому же. Не могут эксперты, воспитанные на историческом фатализме, на том, что Герцен назвал в свое время, как мы помним, «абстрактной идеей, туманной теорией, внесенной спекулятивной философией в историю и естествознание», примириться с «если бы», т.е.с «нереализованными возможностями» истории, как назвал их Юрий Михайлович Лотман, ломающими всю их рутину. И тем более не могут они примириться с тем, что книга о прошлом принимает столь непосредственное участие в насущном, чтобы не сказать судьбоносном сегодняшнем споре.
Ведь настоящая идейная война, так отчаянно напоминающая схватку нестяжателей с иосифлянами, идет сегодня в России. И так же, как та старинная идейная битва, определяет она будущее страны. Что для Москвы Европа — родина, «вторая мать», как сказал однажды Федор^остоевский/0 или чужая «мышиная нора», как выражается сегодняшний наследник холопской традиции?71 Национальные ли корни у сегодняшних нестяжателей? Или импортирован весь их мыслительный багаж в наше самобытное отечество вместе с кока-колой и сникерсами?
Самые смелые из современных западных мыслителей допускают, что «история коллапса царского режима опять стала историей наших дней»/2 Или, что «Россия 2000 года мало чем отличается от России
Цит. по: Владимир Вейдле. Задача России, Нью-Йорк, 1956, с. 69.
Дмитрий Рагозин. Мы вернем себе Россию, М., 2003.
Tim McDanieL The Agony of the Russian Idea, Princeton University Press, 1996, p. 52.
1900».73 Иначе говоря, допускают они, что последнее, затянувшееся почти на всё XX столетие евразийско-советское отклонение российской ветви от европейского древа было зря потраченным временем, нелепым топтанием на месте — в момент, когда Европа стремительно рванулась вперед, в новое историческое измерение. Но копают эти мыслители лишь в самом верхнем, легко доступном слое.
Глубже, намного, как мы видели, глубже уходят корни этого конфликта. Я постараюсь это показать в следующей, теоретической части первой книги трилогии. Но разве не вытекает даже из того, что мы уже знаем: просто не могло быть современных нестяжателей (как и современных иосифлян), самой войны между ними быть не могло без древнего спора, подробно в этой книге описанного. Спора, который свидетельствует неопровержимо: Европа действительно внутри России.
Глава четвертая Перед грозой
Посмотрим теперь на дело с другой сто-
роны. Это имеет смысл потому, что даже если читатель согласился с заключением, к которому мы здесь пришли, серьезные теоретические или, как модно теперь говорить, метаисторические вопросы всё равно остаются. Ну такой, например. Пусть Москва действительно начинала своё государственное существование в рамках европейской цивилизационной парадигмы, но Европой (в этом цивилизационном смысле) не стала, то чем она тогда стала? Азией? Или ни тем и ни дру-
73 Waine Merry. Whither Russia?, PBS, May 9, 2000.
И снова возвращает нас это к уже исчерпанной, казалось бы, теме суда истории и суда историков. И снова доказывает, что негоже историку уподобляться средневековому хронисту или канцелярскому клерку в суде истории. Не только потому, что, превращая свой вердикт в рабскую копию вердикта истории, он приговаривает побежденных вторично. Еще и потому, что приговаривает он их предвзято. Приговаривает, отнимая у них возможность победы не только в прошлом, но — и что много важнее — в будущем.
гим, а так, болтается где-то «на вечном распутье между Европой и Азией»,74 как выражается, скажем, Николай Борисов, автор единственной, как мы уже знаем, отечественной биографии Ивана III? В «мистическом одиночестве», как уточняет Александр Панарин?75
Приверженцы новейшей патерналистской школы в постсоветской историографии колеблются, похоже, между двумя главными гипотезами о происхождении русской государственности. Авторы тома VIII, к примеру, решительно, как мы видели, склоняются к неоевразийскому «особнячеству» России, по определению B.C. Соловьева, тогда как Борисов вроде бы еще не сделал окончательного выбора между чистым, так сказать, чингизханством (в духе Правящего Стереотипа) и евразийством. С одной стороны, он пишет, что «основанная на азиатских, по сути, принципах московская монархия была несовместима с западно-европейской системой ценностей».76 С другой стороны, однако, оговаривается он, подлая Европа тем не менее «коварно предлагала России свою систему ценностей, сознавая её губительность для великой евразийской монархии».77
В обеих версиях патерналистской школы, однако, ключевое слово, конечно, «несовместимость». В обеих версиях коварство Европы одинаково заключается в том, что она сознательно предлагала — и предлагает — России яд под видом чуждой ей и губительной для неё «системы ценностей», предназначенной, понятное дело, её отравить. Или, как выразился однажды Г.А. Зюганов, для того, чтобы «ослабить Россию, а если удастся, то и уничтожить». Слава богу, р*адуется Борисов, русское государство всегда было начеку. Даже «в тех случаях, когда насущная необходимость заставляла российское правительство пользоваться материальными достижениями Запада, оно ревниво следило за тем, чтобы вместе с водой не зачерпнуть и жабу».78 Происходило это главным обра-
Н. Борисов. Иван III, M., 2000, с. 500.
Реформы и контрреформы в России, M., 1994, с. 240.
Н. Борисов. Цит. соч., с. 499.
Там же.
Там же.
зом потому, что «русские в глубине души всегда считали себя народом, избранным Богом»/9
А заимствовать материальные достижения у Европы приходилось вовсе не из-за того, что без них «великой евразийской монархии» угрожала тотальная деградация, но исключительно по причине своего рода государственной тоски. Потому, что «бремя исторического одиночества порой становилось невыносимым».80
Удивительно ли, спрошу я читателя, что расходимся мы с патерналистской школой в принципе, так сказать, изначально? Удивительно ли также, что ровно ничего он, читатель, не узнает из монографии Борисова ни о церковной Реформации, ни о Великой земской реформе, ни о «лутчих людях» русской деревни, а судьбоносной борьбе нестяжателей против иосифлянства посвящен в 650-страничной книге лишь один нейтральный абзац? Иван III у него, как мы помним, «создатель самодержавия».81 И в государстве, которое он построил, «много от жестокой, но внутренне хрупкой восточной деспотии в духе Золотой Орды»82 Важно лишь то, что это замечание Борисова как раз и вводит нас в эпицентр теоретических дискуссий о природе русской государственности, бушевавших в 1960-е и на Западе и в СССР. Вводит, несмотря даже на то, что автор, судя по всему, о них и не подозревает.
Дело в том, что упомянутая им «восточная деспотия» еще с XVI века была общепринятым для европейских мыслителей определением азиатской государственности (крупнейший её знаток Карл Виттфо- гель называл деспотию «системой тотальной власти».83 В противоположность ей политическим псевдонимом европейской государственности полагалась «абсолютная монархия» (или, как называл её Монтескье, «умеренное правление»). Только разобравшись в этой терминологической подоплеке тогдашних споров сможет читатель понять, почему вокруг противостояния европейского абсолютизма
Там же, с. 500.