И даже естественное — по мере роста централизованного государства — расширение «бюрократического правительственного персонала» не могло нарушить этого исторически сложившегося порядка. Подчиняясь непосредственно государю, приказная бюрократия превращалась в аппарат исполнительной власти, не претендуя на участие в законодательстве. Короче, и тот и другой правительственный персонал имел в системе абсолютной монархии свои, отдельные, не перекрещивавшиеся друг с другом и оттого не противоречившие друг другу функции.
Но все это лишь до момента, покуда никто не замечал их органической несовместимости. Случайностью было лишь то, что заметил её именно царь Иван. Отсюда — кровавая баня, которую мы обсуждали. Вроде бы понятно. Но въедливый читатель все равно ведь мог бы спросить: даже если Грозный по какой-то причине не заметил бы и не взорвал эту бомбу замедленного действия, встроенную, по Ключевскому, в московскую политическую машину, где гарантия, что не взорвал бы её какой-нибудь другой царь? Пусть не в середине XVI века, а, допустим, в конце. Или даже столетием позже. Пусть не в форме опричнины, а как-нибудь еще (задумывался ведь и сам царь Иван просто о поголовном «истреблении вельмож» в стиле древнеримских проскрипций).101 Не в деталях ведь, не в характере того или иного царя суть, а в бомбе. Законы политической драматургии не отличаются в этом смысле от театральных: раз вывешено в первом акте на сцене ружье, раньше или позже оно должно выстрелить.
Там же, с. 348.
Но была ли бомба-то? Ключевский, похоже, и сам не заметил, что, предположив несовместимость абсолютной монархии с аристократическим персоналом, он нечаянно встроил в свою концепцию московской государственности фатальную необходимость гигантского, переворачивающего всю жизнь страны взрыва. И не спасает тут дело его замечание, что «надобно было до поры до времени заминать его [т.е. вопрос о несовместимости], сглаживая... средствами благоразумной политики, а Иван хотел разом разрубить вопрос, обострив самое противоречие, своей односторонней политической теорией поставив его ребром, как ставят тезисы на ученых диспутах, принципиально, но непрактично... Этот вопрос был неразрешим для московских людей XVI века».102 А для людей XVII, выходит, разрешим? Или XVIII? Разве в хронологии дело?
Втом-то и проблема, что как московская политическая практика того времени, которую мы только что словами Ключевского же и описали, так и опыт североевропейских соседей Москвы, чей государственный механизм устроен был точно так же, как у нее, заставляет нас усомниться в самой постановке вопроса.
Начнем с того, что царь Иван вовсе не был первым, кто заметил описанный Ключевским конфликт. Еще в 1520-е его отец Василий попытался, как мы помним, противопоставить своих дьяков Боярской думе, установив в Москве личную диктатуру. Но конфликт этот почему-то не привел тогда к смертельной конфронтации, как при его сыне. Напротив,Ј эпоху Великой Реформы боярство, обнаружив несомненную способность к политическому обучению, ответило на попытку Василия статьей 98 нового Судебника и созывом Земского собора, более того, подготовкой конституционного переворота.
Иначе говоря, московская государственная машина оказалась не такой уж беспомощной и неповоротливой, чтобы не обнаружить пространство для политического маневра внутри абсолютной монархии. Она нашла новые формы равновесия между властями. Сам состав Правительства компромисса, во главе которого стоял человек, даже не имевший ранга боярина, и душою которого был тоже не
боярин, а священник (тогда как боярин князь Курлятьев, а возможно, и боярин князь Курбский были его рядовыми членами), говорит о способности тогдашних московских политиков адаптироваться к новым условиям политического бытия. Короче, даже после тиранической попытки Василия, которая «возбудила вопрос» еще за полвека до опричнины, это все еще была открытая система. Более того, она была на пути к достижению новых политических компромиссов.
Другое дело, что компромиссы эти противоречили, как мы помним, интересам могущественной коалиции контрреформы — иоси- флянской иерархии, помещичьему офицерскому корпусу, высшей бюрократии — которым нужна была неограниченная царская власть, способная сокрушить традиционный порядок. Одним, чтобы защитить их от Реформации, вторым, чтобы экспроприировать крестьянство, а заодно и предотвратить военную реформу. Третьим, чтобы устранить опасных соперников «наверху». Другое опять же дело, что Правительство компромисса оказалось неспособно — и мы подробно говорили об этом в предыдущих главах — противопоставить им на Земском соборе коалицию реформы (нестяжателей, боярство и созданную новым земским самоуправлением страту «лутчих людей» русской деревни). Другое, наконец, дело, что лишь в обстоятельствах такого неустойчивого политического равновесия и мог выйти на первый план личный характер царя.
К середине века и в разгар реформы история создала для него не одну, а три возможные роли: он мог возглавить какую-либо из противостоявших друг другу коалиций, но мог и остаться над схваткой, выступив между ними арбитром. В качестве лидера коалиции реформы он мог бы ускорить процесс европеизации России. Как арбитр он мог его замедлить. Иосифлянская идеология и «подозрительное и болезненно возбужденное чувство власти», так хорошо описанное Ключевским, расположило его к третьему амплуа: он возглавил коалицию контрреформы и круто развернул страну прочь от Европы. Но разве доказывает это невозможность компромисса между абсолютной монархией и аристократическим персоналом?
Не об органической их несовместимости говорит нам то, что конфликт перерос в войну на уничтожение, но лишь о неустойчивом
балансе сил в Москве в середине XVI века, когда конфронтация между двумя противостоящими друг другу политическими блоками достигла пика. И это, кстати, отвечает на вопрос, который обходит Ключевский: почему точно такой же конфликт не перерос в смертельную конфронтацию при Василии? Да просто же потому, что Великая Реформа 1550-х и созыв Земского собора сделали контрнаступление реакции неотложным. Промедли она тогда — и процесс европеизации России мог стать необратимым. А с ним и церковная реформация, и военная реформа, и вмешательство Земского собора в дела администрации....
Вот чего не было при Василии. И вот что стало доминирующим «политическим фактом», как любил говорить Василий Осипович, при Грозном. Развернуть вспять неумолимо набиравший темпы процесс европеизации могла лишь самодержавная революция.
Глава девятая Государственный миф
Третьего
Так неверная теоретическая предпосылка, нераз-
работанность категории абсолютизма в русской историографии начала XX века (мы видели, как бесплодно бились над ней советские историки еще в 1970-е), сделали великолепного аналитика Ключевского пленником вполне, как мы видели, примитивной концепции Белова. По сути, вынудили его поставить вопрос в той же плоскости, что и его антипод;*ли6о «царь управляется без содействия бояр» (самодержавие), либо «боярство устраивает государственный порядок без государя» (олигархия). И третьего не дано. Но почему, помилуйте, не дано? Почему всем было дано и только России не дано? Почему Дания, Англия или Швеция, бывшие на протяжении всего позднего Средневековья ареной жесточайшей борьбы между единоличным лидерством королей и аристократией, не превратились из абсолютных монархий ни в самодержавную диктатуру, ни во вторую Польшу, а Россия непременно должна была превратиться?
Ключевский видит страшную вину Г розного в том, что он вытащил наружу не замеченный до него конфликт между царем и аристократией. Но, как и Белов, не замечает, что именно конфликт, именноперманентная борьба, то тайная, то открытая, и была нормой, законом существования, можно сказать, естественным состоянием абсолютных монархий Европы. Неестественной была как раз ликвидация этого конфликта. Патологией было политическое уничтожение аристократии. Уникальной в Европе была самодержавная революция, пережитая Россией при Грозном.