И тотчас стало бы ясно, что вне этого спора парадокс, сформулированный Клямкиным, не имеет решения. Ибо то, в чем упрекал Ключевский историческую литературу досоветских времен, с еще большей силой воскресло в постсоветские. Экспертизы и трудолюбия хоть отбавляй, но мудрости… По-прежнему, как и в его время, не знает цеховая историография, «что делать с обработанным ею материалом». Не потому ли читают не ее, а Ключевского?
Тезис Карамзина
Вот и пришло время подробней разобраться с тем, о чем спорил Ключевский с Карамзиным. Попробую показать это на примере, который лишь на первый взгляд имеет косвенное отношение к нашей теме. Андрей Анатольевич Левандовский — редчайшее исключение среди «цеховых». Он не только прочитал трилогию, но и выделил в своем отзыве главное: «Александр Янов, пожалуй, впервые попытался представить свободу как равноценную альтернативу деспотизму в России, впервые с поразительной энергией и целеустремленностью занялся поисками ее проявлений на самых разных этапах русской истории. О результатах можно спорить, но поиск этот самоценен; он производит очень сильное впечатление. В мощный интеллектуальный поток, проходящий через всю трилогию Янова, право, стоит погрузиться…» Привожу здесь этот отзыв лишь потому, что он дает мне неповторимый случай переадресовать комплимент наставнику — первым на самом деле был Ключевский, я лишь продолжил то, чему он меня научил. Впрочем, лукавлю. Привожу и затем, чтобы сразу ввести читателя в курс дела.
Тезис Карамзина, по сути, элементарен: Россия не может существовать без самодержавия. Сформулированный его собственными словами, он выглядит так: «Самодержавие создало и воскресило Россию, с переменою государственного устава она гибла и должна погибнуть».
Не то чтобы читающей публике нравилось самодержавие. О «прелестях кнута» мы слышали еще от Пушкина. Но подобно проклятию гнездился в ее подсознании страх: а вдруг великий историк прав — и конец самовластья действительно несет стране гибельный хаос? Усугублялось все это еще и фатализмом значительной части интеллектуальной элиты, глубоко разочарованной, и террором, последовавшим за либеральными реформами Александра II, и либеральной смутой после отречения самодержца и Февральской революции 1917-го. И совсем уже недавней неудачей после крушения тоталитаризма в 1990-е. Все это словно бы опять и опять подтверждало «прелести кнута» в России.
А. А. Левандовский
Что ж удивительного в том, что с каждым новым возрождением «сильной руки», будь то при Александре III, при Сталине или при Путине, неизменно находились тучи экспертов — философов, правоведов, историков, в наши дни и культурологов, — снова и снова пытавшихся утвердить в массовом сознании этот порожденный Карамзиным страх? Такой, мол, народ, от века привыкший к кнуту и самовластью.
Усилия их, увы, увенчались, как мы знаем, по крайней мере, частичным успехом. В полуграмотных массах, о Карамзине большей частью и не слыхавших, отказ от самовластья и по сию пору ассоциируется со «смутой», а торжество его с «порядком», в наши дни — со «стабильностью». Такова власть идей.
Ключевский, понятно, не мог знать ни о Феврале 1917-го, ни о 1990-х. Ему было довольно и того разочарования в либеральных (не говоря уже о консервативных) элитах, что наступило после Великой реформы 1860-х. Интуиция великого историка, та самая мудрость, о которой слышали мы от Чаргоффа, подсказала ему, что так оно в России и будет, покуда тезис Карамзина не опровергнут. Кто, если не он, мог в тогдашней Москве взяться за это, казалось, неподъемное дело? И он взялся. Бросил вызов небожителю.
Вызов Ключевского
Логика его проста. Достаточно было спросить, что помешало абсолютным монархиям средневековой Европы выродиться в автократии (по-русски, в самодержавие)? Народ ведь и там привык к самовластью, а вот не утвердилось оно в Европе. Почему? Короткий ответ: аристократия помешала. Она оказалась непреодолимым ограничением произвола власти, всегда и везде стремившейся, как компас к Северу, к неограниченности, к диктатуре.
Сформулировал это в своем знаменитом афоризме, который Екатерина так любила повторять. Монтескье: «Там, где нет аристократии, нет и монархии. Там деспот». Конечно, наследственная аристократия — лишь латентное ограничение власти, как я назвал его в трилогии, то есть нигде, кроме Англии с ее Великой хартией и Венгрии с «Золотой буллой» XIII века, юридически не зафиксированное, но исправно, тем не менее, работавшее на протяжении столетий.
Вот его, по сути, и противопоставил Ключевский тезису Карамзина. Нет, доказал он с документами в руках. НЕ СОЗДАЛО Россию самодержавие. И НЕ ГИБЛА она без «прелестей кнута». На протяжении столетий была в ней такая же наследственная аристократия и так же. как в Европе, она реально ограничивала власть.
Оформилось это ограничение в институте Боярской думы. Говоря словами Ключевского, выглядело его открытие так: «Не было политического законодательства, которое определяло бы границы верховной власти, но был правительственный класс с аристократической организацией, которую признавала сама власть». И этот «правительственный класс» не только ограничивал верховную власть, он законодательствовал вместе с ней, был в лице Думы, по выражению С. Ф. Платонова, «правоохранительным и правообразовательным учреждением». То есть Дума была «конституционным учреждением с обширным политическим влиянием, но без конституционной хартии» («латентным», на моем языке).
Вот и все. Немного, на первый взгляд. Но из этого следовало, что самодержавие на Руси — феномен сравнительно недавний. Что, несмотря на ламентации сегодняшних либералов о «тысячелетнем рабстве», впервые появилось оно на политической сцене лишь в 1560-е. Появилось в результате грандиозного государственного переворота, в результате тотального террора и разрушения исконного строя российской государственности.
Я понимаю, что трудно было бы поверить в саму возможность столь внезапного и радикального поворота в исторических судьбах страны, когда б то же самое не произошло с Россией в 1917-м. Ключевский, естественно, не мог этого знать. Но мы-то знаем.
Так или иначе, большую часть своего исторического времени Россия провела, согласно Ключевскому, без самодержавия. Случались за это время на Руси «смуты»? Больше чем достаточно. Но справлялась с ними страна, оказывается, без самовластья. И нет, стало быть, для страха, порожденного тезисом Карамзина, оснований.
Теперь, надеюсь, понятно, почему центральным событием первого тома моей «России и Европы» стала «самодержавная революция» Ивана Грозного, та самая, что разрушила исконный на Руси государственный порядок. Ей многое удалось, этой первой в России самодержавной революции. Крестьянство было порабощено. Возродившаяся после революции аристократия оказалась рабовладельческой и, следовательно, зависимой от власти. Страна была отрезана от Европы православным фундаментализмом. Русь превратилась в «испорченную Европу».
Но историческое воспоминание о Европейской России, раскопанное Ключевским, в стране странным образом не умирало. Иначе зачем потребовались бы еще две самодержавных революции — при Николае I в XIX веке и при Сталине в XX? Не затем ли, чтобы снова и снова попытаться задушить это историческое воспоминание, лежащее в основе русской государственности?
«Нападение»
Как бы то ни было, удар по тезису Карамзина «Боярская дума» Ключевского нанесла чувствительный. И господствовавшая тогда (как, впрочем, и сейчас) в русской историографии юридическая (государственная) школа, для которой ничто, не зафиксированное на бумаге с гербовой печатью, не существует, простить ему такую ересь не могла. Ведь говорил Ключевский о латентных ограничениях власти («без конституционной хартии», на его языке). Вся Европа жила с такими ограничениями, но Европа нам не указ. Короче, в 1896 году «Боярская дума» подверглась редкому в тогдашней историографии организованному «нападению», по выражению М. В. Нечкиной, на монографию которой я и буду здесь опираться.