По поводу немцев интересную историю Фёдору рассказал брат. В середине 80-х его, тогда главного инженера автоколонны, с несколькими автомобилями, группой шоферов и механиков, поездом на платформах отправили в Курскую область на уборку зерновых. А почему-то в автопредприятиях на Урале, эту особенность Фёдор отметил уже позже, всегда работало много местных немцев. Когда брат, уже по приезду, подал список приехавших с ним председателю колхоза, в который их распределили, тот, поначалу обрадованный, заглянув в листок, вдруг помрачнел. Прочитал весь список, все фамилии до конца, потом долго мерил усталыми шагами кабинет из угла в угол и, наконец, спросил: «Слушай, а у тебя то как фамилия?» Услышав «Мельников», облегченно вздохнул «Ну, Слава те Господи, русский». Брат пошутил:
– А может и не русский, а пермяк… У нас там какого народу только нет… Всякой крови понамешано.
Председатель шутку не воспринял, думал о своем:
– Слушай, пермяк, так тут у тебя в списке то что, немцы что ли?
– Ну да – говорит брат, – у нас их много, сослали с Поволжья во время войны.
Потом, рассказывает, председатель еще какое-то время ходил, чесал затылок, и, наконец, выдал:
– Слушай, а может их как-нибудь под русскими фамилиями записать? Понимаешь, не любят у нас немцев. Половину деревень в округе во время оккупации сожгли….
Такая вот история. Чем все закончилось, брат то ли не рассказал, то ли Фёдор уже запамятовал.
Ну а в их в городке слово немец никакого негативного оттенка не имело. К слову, был еще один любопытный словесный парадокс. Если в их детских играх с одной стороны были фашисты, с другой всегда были «наши», то в играх про гражданскую войну все почему-то всегда делились только на красных и белых. Красных «нашими» никто никогда не называл. Почему? В чем причина? Может какое-то генетическое «нельзя» не позволяло однозначно решить кто же из двух сторон, белые или красные, это наши? Кто знает? Но было именно так.
А они играли в войну постоянно. Конечно, еще гоняли и мяч, и шайбу, играли в банки и лапту, и еще много во что. Но больше всего они играли в войну. Мастерили деревянные сабли и пистолеты, автоматы и пулеметы, и играли в войну. Они храбро ходили в атаку, десятками косили врагов и красиво умирали по несколько раз на дню, столько же раз без труда воскресая. И ни у кого даже мысли не возникало, что когда-нибудь это может произойти с ними на самом деле, и что если это произойдет, то никто уже не встанет, не воскреснет, счищая грязь со штанов со словами «Ну все, попадет, только день как мать постирала…». Что их просто не станет. Что жизнь на самом деле одна.
Просто они все были уверены, что эта война была последняя и больше войн никогда не будет.
Глава 2. Сон
Он еще не открыл глаза, но понял, что проснулся. Он уже научился просыпаться в таких случаях. Привык. Как ни как, это повторяется уже двадцать лет. Ему начинает сниться какой-то сон, в котором нет конца. Логического конца. Как лента Мёбиуса. Вроде бы есть какой-то сюжет, смысл, но в какой-то момент все вдруг, вернее не вдруг, а как-то незаметно вновь начинается сначала. Странная вещь. Вроде бы сон – это бессознательное состояние. Но даже во сне к третьему-четвертому повтору Фёдор начинал понимать, что если не проснуться, то это никогда не закончится и прервать эту канитель можно только тем, что проснуться. Самое главное потом не торопиться заснуть вновь. Иначе тот же сюжет может вернуться. Надо полежать, подумать о чем-нибудь другом, лучше о приятном, может помечтать. Благо пока помечтать есть о чем. Еще так много в жизни может свершиться. Или не свершиться? Или уже немного? Еще можно пойти на кухню – налить рюмочку коньяка или бокальчик вина, а потом лежать и ощущать, как тепло медленно растекается по телу и понемногу растворяет эти назойливые сновидения.
Этот сон последнее время снился ему все чаще и чаще. Начинался всегда с одного и того же момента. Старенький облупленный речной трамвайчик хриплым пропитым голосом давал сирену и начинал подваливать к крутому камскому берегу. Матрос, по всему его облику, походке, выражению лица, явно бывший уголовник, держался за рычаг лебедки, готовый опустить трап. Фёдор стоял на верхней палубе и смотрел вверх на гору, где виднелись тетеринские избы. На берегу стояли и сидели на бревнах плавника немногочисленные встречающие и отъезжающие. Различить их было легко – первые налегке, вторые с сумками, котомками и рюкзаками. Картина, виденная им в детстве не раз, не два и не один десяток раз. Только во сне все это происходило с одним очень заметным отличием. Вроде бы работал движок трамвайчика, скрипела лебедка, текла за бортом темная камская вода, летали над водой чайки, ходили по берегу люди, но ничего этого не было слышно. Даже трамвайную сирену он не слышал, а ощущал. А люди на палубе и берегу просто молчали. И совсем не открывали рты. Не было слышно даже обычно громкоголосых детей.
Потом все было как обычно, как много-много раз. Он сходил с трамвайчика, закидывал на одно плечо полупустой брезентовый рюкзак. «Котомку», как говорили бабушка с дедушкой. Ему очень нравилось слово «котомка». Он вообще обожал все эти слова, оканчивающиеся на «ка» – котомка, тропинка, речка, удочка … а еще – мамина косынка, папина колючая суконка, бабушкины похлебка и шанежка, тятины стамеска и столярка … От этих ласковых слов пахло печным теплом, свежеиспеченным ржаным хлебом и сосновыми стружками …
Когда он слышал «Тетерино», у него всегда возникало в голове – «глухая тетеря». Так они в детстве обзывали друг друга, когда кто-нибудь что-то вдруг не расслышал. Только лет в четырнадцать, Тятя, который на тетеревов и глухарей охотился не раз, объяснил ему, откуда это произошло – «глухая тетеря». Оказывается тетерев, когда токует, ничего не слышит и к нему можно без опаски приближаться. Тетерино. Почему Тетерино? Верно, где то в соседних с деревней лесах когда-то было богато на тетеревов.
От узкой пологой береговой полоски метров в семь-восемь шириной сразу начинался крутой подъем вверх, к деревне. Склон порос травой, но по натоптанной тропинке было видно, что к самой его поверхности подступала жирная красная глина. Подъем и так был непростой, особенно для стариков и малых детей, но когда проходили дожди, эта задача порой превращалась в почти непреодолимую проблему. Пару-тройку раз, наверное, лет в пять-шесть, и он съезжал по мокрой глине и траве чуть ли не полсклона, обдирал колени, ладони и набирался страху полные штаны. Нет, конечно, это так образно сказано, в буквальном смысле такого позора не было ни разу.
Когда он стал постарше, ему наоборот стало нравиться подниматься по этой тропинке. Возле нее на разных уровнях было несколько ровных площадочек, на которых народ, кто постарше, и детишки, обычно делали передышку. На одной из таких площадок какой-то доброй душой была установлена грубо, но прочно, сбитая из бревен скамейка. Всякий раз на каждой из этих площадок он останавливался, оборачивался и смотрел на Каму, на сочного зеленого цвета луга на другом, пологом, берегу, на постепенно вырастающие из-за горизонта солевые терриконы, трубы и крыши заводских цехов. Самого города видно не было, жилые дома были дальше и ниже. Ему нравилось, как с каждой площадкой вид менялся, обзор становился все шире, а горизонт уходил все дальше и дальше. Ты поднялся на десять метров, а горизонт ушел на километры. В этом было что-то завораживающее! Мир вырастал на глазах.
Вся Тетерина (или всё-таки Тетерино?), он так до сих пор и не знал, как правильно, состояла из одной улицы, тянущейся по гребню крутого берега вдоль Камы. Тропинка с берега выходила прямо на центральный и, по сути, единственный деревенский перекресток. После перекрестка еще немного надо было идти вдоль огородов, тянущихся за избами. В крайнем окне угловой избы, сколько он себя помнит, всегда сидела сухонькая сморщенная старушка. Сидела, когда ему было пять лет, когда было десять, пятнадцать, двадцать лет и было ощущение, что она совсем не меняется. В этом месте Фёдору всегда приходило в голову слово «вечность». Наверное, еще потому, что, сколько он не пытался вглядываться в это окно, он никогда не мог встретиться со старушкой глазами. Казалось, что она смотрела не на улицу, а куда-то в мир вообще и на ум опять приходило слово «вечность».