Тут кто-то возразил что-то, кажется, насчет денег, но Эйб поднял руку. Дайте мне минутку. Совершенно очевидно, что мы работаем надрывно, неэффективно, слишком много усилий тратим на обыденные дела просто для того, чтобы выжить. Все дело в разделении труда. Если централизовать уход за детьми и приготовление пищи и сделать так, чтобы не нужно было самим таскать воду из Пруда и самим доставлять продукты из Дармового магазина на ужин, или следить за тем, чтобы всегда было достаточно нарубленных дров, чтобы не мерзнуть на этой неделе, мы в самом деле успевали бы сделать достаточно, чтобы и прокормить себя, и подзаработать. Я вот тут подсчитал, сказал он и поднял листок, исписанный его мелким почерком. Если мы отремонтируем Аркадия-дом и будем жить там все вместе, это вполне может выгореть. Может сработать. Может, даже получим прибыль в этом году.
Борода Эйба разошлась надвое, а улыбка стала такой широкой, что Крох испугался за щеки отца.
Наступила тишина. Слышно было, как в Восьмиугольном амбаре над головой волокут по полу что-то тяжелое. Но потом все принялись переговариваться друг с другом, расхаживать взад-вперед по туннелю, мечтать вслух, выстраивать свое видение будущего деталь за деталью.
* * *
И теперь, чем глубже Крох пробирается по Аркадия-дому, тем злее кусается противный липкий холод. У мужчин до этих комнат руки еще не дошли: тут темно и все в плесени. Он надавливает на щеколду, дверь распахивается, дохнув смрадом. Между тьмой коридора, в котором он находится, и светом над лестничной клеткой он выбирает свет и идет туда, хотя пыли по щиколотку. Он оказывается на лестнице, которая огибает оставшуюся глубоко внизу комнату, вполне вроде бы целый диван, большой кирпичный камин и то море запустения, которое волнуется футов на десять пониже воздуха, потревоженного шагами. Отсюда не слышно больше ни мужчин, работающих на крыше, ни их музыки, ни женщин, поющих и болтающих далеко, в Детском крыле.
Под первой дверью разливается чернота, зло, которое истекает из щели. Крох тихо-тихо идет дальше. За второй что-то слышится, вздох и шепот, в металле ручки ощущается холодок, поэтому он пропускает и ее тоже. Третья открывается, когда Крох с силой ее толкает, и он входит.
Комната вся толстым слоем устлана шерстистой пылью. Густо поросли ею стены и пол, она покрывает собой выпуклости, которые оказываются мебелью, – Крох сует внутрь пыли руку, чувствует, что под ней дерево или, в другом месте, ткань, и выясняет, что это кровать.
Посереди пола – влекущий к себе ком, Крох погружает в него обе руки. В сердцевине там что-то твердое. Крох вынимает кулак и, раскрыв ладонь, видит косточки, мышиный скелет и череп. Затем – пригоршню пуговиц из незнакомого материала, непрозрачного, кремово-белого, мерцающего. Наконец, предмет, твердый и мягкий одновременно. Он дует на него, пока предмет не оказывается книгой.
На кожаной обложке тисненые цветы, мальчик выглядывает из-за дерева, и золотые буквы. Крох прослеживает четыре: Г-Р-И-М – теряет терпение и раскрывает книгу.
Сначала он видит картинку. Во всем Аркадия-доме нет ничего ярче; картинка впитывает в себя дневной свет. Девушка с сосредоточенным лицом, похоже, своим отрезанным пальцем, словно ключом, пытается открыть дверь. На другой странице изображен крошечный человечек, который раскалывается надвое, из его ран хлещет кровь. Еще на одной картинке девушка в длинном платье идет рядом со львами, рот у нее приоткрыт, а золотистые волосы собраны кверху пушистой шапочкой вроде желудевой.
Он находит самую коротенькую историю. Его палец елозит под каждым словом, пока Крох не разгадает его. Эта про то, как у одной матери было много детей, а еды совсем не было. Крох очень хорошо понимает, как это, когда в животе сосет, а в стеклянных банках с завинчивающимися крышками только и осталось, что ягоды остролиста и соевые бобы. Мать хочет съесть своих детей. Дети сущие ангелы и готовы для нее умереть. Но ей становится совестно принять такую жертву, и она их не ест, а только сбегает от них, бросает.
Ужас громоздится на ужас: мать пожирает своих детей, дети умирают, мать навеки пропадает в той тьме, что за гранью сюжета.
Он роняет книгу назад, в пыль. Закрывает глаза руками. Мир надвигается на него, давит. Он не убирает рук, пока ужас не отступает, и он снова может дышать.
Издалека доносится голос Ханны, высокий, испуганный: Крох! Бегом ко мне, немедля, прямо сейчас! Прежде чем уйти, он хватает книгу, засовывает ее в штаны и по собственным следам в пыли бежит вниз, бежит и бежит, поворачивает не туда, теряет голос Ханны, влетает в знакомый зал, голос теперь ближе, бежит вниз по лестнице, перескакивая через проваленные ступеньки, споткнувшись, попадает в Прихожую, бежит по коридору, снова теряет голос, разворачивается в другую сторону – и, наконец, оказывается в зеркальной комнате с проломленными длинными столами, где Ханна стоит спиной к нему и зовет. Она рада Кроху, до того рада, что хватает его под мышки и прижимает к себе так крепко, что ему трудно дышать, а потом опускает его на пол, отирает свое мокрое лицо о плечо и говорит: Не убегай никогда. Ты можешь пораниться. Тут очень, очень опасно.
Продолжая держать его за руки, мать отстраняет его от себя. Боже, как ты замурзался. Ты весь черный.
Тут ее рука натыкается на книгу у него в штанах, она озабоченно поджимает губы, а он наблюдает за ней и почти что разочарован, когда она оставляет книгу там, где есть. В эти дни она все пускает на самотек.
Из задней комнаты появляется Мидж. С тех пор как ее отец заледенел на том утреннем собрании в феврале, лицо у Мидж сделалось кислым, будто во рту у нее крыжовник. Не место здесь для ребенка, шипит она. Отвези его домой, Ханна.
А у Мидж-то нет шеи, вдруг замечает он. Голова ее ходит на плечах, как дверная задвижка.
Они уезжают оттуда, грохоча вниз по склону Красной коляской. Крох прячет книгу под ботинками и штанами, когда они с матерью оказываются в Душевой из цементных блоков, хотя по расписанию банный день у них – в воскресенье. На неделе они обычно делают то, что Ханна называет ЭлТриПэ: обмакивают в горячую воду мочалку, намыливают ее и трут Личико-Подмышки-Промежность-Попу. Сегодня в пустой Душевой гуляет эхо. Все еще на работе. В пару есть душевредная роскошь: она в розовой мягкости матери, разогретой горячей водой, в лицах спящих младенцев, которые живут на коленях Ханны, в слоях тьмы, которые стекают с него самого, когда она трет его своими потрескавшимися руками, пока не отскребет докрасна и он не станет снова как новорожденный.
* * *
Неспешно вымывшаяся посреди дня, Ханна наливает себе чашку чая. Она сидит у окна, Эдит Пиаф на проигрывателе. Non, поет невидимая певица, je ne regrette rien[12]. Нет, слышит Крох, Жени не винегрет. Конечно, не винегрет, бедная Жени, думает он.
Ханна так погружена в свои мысли, что Крох для нее невидимка. Он машет рукой у нее перед лицом, но она и глазом не моргнет. Он вытаскивает из штанов книгу, которую стащил в Аркадия-доме, и по ступенькам главного входа в Хлебовозку бочком спускается под холодный навес и прячет книгу в свою жестянку-схоронку, куда та помещается, только если вынуть все остальное: змеиную кожу, стеклянный глаз с зеленой радужкой, наконечник стрелы и воробья, умеющего махать крыльями, которого Эйб когда-то для него вырезал.
Набравшись духу, во второй половине дня Крох относит свои сокровища в Дармовой магазин и кладет их на полку, где живут те вещи, что пока никому без надобности. Он трогает ожерелья из конопли, что плетет Сильвия, один роликовый конек, замызганные книги в мягкой обложке, аккуратные стопки латаных джинсов, фланелевые рубашки. В углу Шерил взвешивает сушеную клюкву и раскладывает ее по бумажным пакетам, чтобы те, кто готовит, разобрали ее по домам, и когда она поворачивается спиной, Крох погружает ладошки в бочку с мукой, с наслаждением продавливая ее сквозь пальцы. Маффин, которая разливает по банкам растительное масло, поднимает на него взгляд, и в брызгах масла на стеклах очков ее глаза преломляются во множество крошечных моргающих глаз. Но Маффин его не выдаст. Он хватает ломтик сушеного яблока из корзинки для перекуса и по холоду несется домой. Когда он входит, мать вскидывает голову и спрашивает: Куда ты делся, малыш? – хотя ответа даже не ждет.