Литмир - Электронная Библиотека
Литмир - Электронная Библиотека > Левенталь Вадим АндреевичСамсонов Сергей Анатольевич
Елизаров Михаил Юрьевич
Сорокин Владимир Георгиевич
Сероклинов Виталий Николаевич
Бакулин Мирослав Юрьевич
Пепперштейн Павел Викторович
Курчатова Наталия
Курицын Вячеслав Николаевич
Стасевич Виктор
Степнова Марина Львовна
Евдокимов Алексей Геннадьевич
Слаповский Алексей Иванович
Старобинец Анна Альфредовна
Бояшов Илья Владимирович
Галина Мария Семеновна
Белобров Владимир Сергеевич
Попов Евгений Анатольевич
Садулаев Герман Умаралиевич
Дунаевская Ольга Владимировна
Кучерская Майя Александровна
Матвеева Анна Александровна
Аксёнов Василий Иванович
Фрай Макс
Ключарёва Наталья Львовна
Рубанов Андрей Викторович
Попов Олег Владимирович
Богомяков Владимир Геннадьевич
Постнов Олег Георгиевич
Водолазкин Евгений Германович
Носов Сергей Анатольевич
Москвина Татьяна Владимировна
Сенчин Роман Валерьевич
Коровин Сергей Иванович
Гиголашвили Михаил
Тучков Владимир Яковлевич
Шаргунов Сергей Александрович
Идиатуллин Шамиль
Кантор Максим Карлович
Етоев Александр Васильевич
Крусанов Павел Васильевич
Петрушевская Людмила Стефановна
>
Русские дети. 48 рассказов о детях > Стр.55
Содержание  
A
A

– А что, нельзя? – У Нагульнова вырвалось.

– Не я это, не мы… – Голос сорвался – показалось, в школьное, мальчишеское, писк.

– Ну, значит, мальчик это, больше некому. Всё это время согревал сестру, как только мог – вот в свою маленькую меру разумения.

– А с ним что, с ним?

– Нормально. На ИВЛ. Ну, на искусственном дыхании. Кислородом сейчас прокачаем, на диуретиках подержим сильных – если не поможет, будем череп вскрывать. Это не страшно – на ноги поставим… в данном вот случае в буквальном смысле на ноги. Можно сказать, успели. Вы, вы найти его успели… Слушай, пойдём пожрём чего-нибудь и кофе выпьем, у меня полчаса. – Ордынский посмотрел ему в глаза, подумав, что подумал, не подумав, он, Нагульнов: ничего не закончилось, жрём, испражняемся, вот построили дом и построим ещё один для своих женщин, в заморском и приморском «там», где кипарисы и апельсиновые кусты; мы не плохие люди, ну, не самые плохие… ну, он-то, Иван, – точно: будто жизнь специально выводила его и сделала пригодным только для добра – поражался порой он, Нагульнов, как Иван с первых дней, с первых взрослых шагов оказался и мог оставаться в машине добра (ну, понятно, сражение с детской бедой – добро безусловное), а ему уже поздно, Нагульнову, запускать в себе новую, другую машинку производства чего-то, не замешанного на грязи и крови… да и мог ли её запустить он в себе изначально? Не того он хотел – он хотел нагибать и не гнуться… пересели за столик в больничной столовой, рядом с ползучим шарканьем конвейера самообслуживания и металлическими вспышками разбора вилок и ложек по тарелкам из лотка.

– Мать их нашли или кого-то? – Иван куснул подцепленный с буфетной стойки бутерброд с красной рыбой и листом салата, второпях прихватив прилепившийся краешек целлофановой плёнки.

– А зачем? Хочешь в глаза ей посмотреть? И что ты в них надеешься увидеть? Осознание, раскаяние – что там? А ничего там. Пустота. Собаки смотрят с болью, там всё живое, да… ну вот такое, что мы любим брать в друзья, собачки-кошечки, они ж нас понимают, с ними мы можем разговаривать, а с этим – нет. Там выжженный инстинкт. И всё, что ты увидишь, сможешь распознать, – это желание опохмелиться. И ты поймёшь, что, если ты ей дашь на что-то деньги, там на протезы, на детей, пропьёт. Как эти… яйца глист. – Нагульнову вдруг захотелось врезать, и он бил – загнать, вдавить Ивана в непоправимое затягивающее клеевое «всё», в чём он, Нагульнов, плавает пожизненно, – вдавить своё в Иваново счастливо отдельное другое; и знал, что зять давно не инопланетянин, и всё равно – чтобы Иван сейчас догнал: «тут» всё его, Иваново айболитово, не работает.

– Она не позвала её ни разу, понимаешь? Обычно в больнице дети лежат – мама, кричат, к маме. А здесь – нет. Маму, первое слово. То, что нет ног, она ещё не понимает, а то, что мамы у неё нет навсегда, – это понимает. Вот мы ей что сегодня ампутировали. Мать ей сама саму себя ампутировала. Тебя не зовут, маму – мамой, – и, значит, тебя больше нет. Вот ты говоришь, внутри у неё пустота, и даже того, кто мог бы понять, что её больше нет, внутри у неё тоже нет. Допустим, решили: в дерьме утопить таких тварей не жалко и прочие приговоры, которые мы знаем, вот вынесли и сами как бы стали лучше, хорошо, а с девочкой что делать? С обоими после всего? Куда их, зачем они, как они дальше?

– Это ты, что ли, про неуспокоенную? Собраться, скинуться всем миром? Отправьте на короткий номер эсэмэску со словом «ДОБРО»? Во сколько, кстати, встанут протезы для ребёнка?

– Ну, это бы я мог по деньгам, допустим, закрывать и в одиночку. – Нагульнов не согрелся радостью торговой сделки с совестью, вот с пионерским словом «совесть», с гуманистической идеей, с Богом… Бог – хорошая идея, по договору оказания услуг «спаси и сохрани» оговорённого количества и качества: проследит за твоими, проведёт, отвратит, что-то взамен тебе поставит – какую-то надежду сгнить не целиком… – Это всего-то мой недельный в среднем взяткооборот.

– Я как бы не о том. – Глаза у Ордынского заболели иначе: искал в себе что-то достаточно сильное и не находил, обрывался, как в яму. – Я вот о том, что это место пусто не бывает. Она теперь всех медсестёр, девчонка, мамами зовёт. Ну и меня, меня вот…

– Папой. Ну так чего – давай. – Нагульнов вдавил в Иванову недосягаемо далёкую от бесповоротной решимости слабость. – Поговори там с Машкой… давай.

– Чего давай-то?! – Зять заорал навстречу безголосо. – Я как бы это… ну, не мать Тереза. Я – молодой, я лично очень жадный, я хочу жить, работу свою делать так хорошо, как я могу, и так, как в мире, кроме меня, её не делает никто, в этом – мой смысл… я просто жить хочу, спать со своей женой и твоей дочерью, жрать осьминогов с ней на гриле, пить вино, у нас билеты с нею на сегодня, так, между прочим, в Лиссабон, сьют забронирован в Мавританской крепости… я – раб своего собственного низа, понял ты?.. у меня дочь, своя, единокровная… мне как бы с ней управиться, одной, а то ж она меня в лицо уже не узнаёт: «где папа?» – «на работе»… хочу ещё от Машки собственных… вот сына… А ты – «давай»! Да из какого места? Нет у меня такого органа, для ненормированной любви – к другому, извините, и чужому. И каждый – так, все так: своих бы собственных вот вытянуть и вырастить, все хотят добрыми побыть за счёт другого. А я – как все. Ну, костыли мы принесём, протезы – так это ж мы себе, себе протезы… А!.. – махнул рукой, как врезал по чему-то непробиваемому в себе, вскочил, ломанулся сбежать в ремесло; Нагульнов толкнулся за ним и почуял: идёт в пустоте, всё той же, по тому же дну бассейна…

Ордынский исчез, в вестибюле грохнула взрывом выбитая дверь, и кто-то забегал овчаркой вдоль проволоки – стеклянной стены с бойницами для консультаций, – проламываясь сквозь перронную толпу, выкрикивая в окна отправлявшегося поезда, состава теплушек, везущего мясо для фронта, халву новобранцев со стёртыми давкой и скоростью лицами, неповторимыми и важными лишь маме: «Витя! Витя Пляскин! Пляскина Юлечка!.. я мама!..» Фамилия детей была Пляскины. Нагульнов не хотел смотреть – чего он там не видел? не видел с первых проблесков сознания, не чуял выжигаемым из чрева двухклеточным безмозглым, беспозвоночным человеческим мальком – сам недоносок, недодушенный такой вот матерью в утробе и непонятно какой силой зачисленный в живые по ошибке? – и просто шёл на выход по своему отдельному каналу, но Пляскина сама, как зверь из леса, выбежала прямо на него, вот вынесло гоном, потоком – с распухшим, перепаханным слёзными ливнями и водочными токами лицом, в сиреневом пуховике вокзально-попрошаечного стада, красивую и молодую, бывшую красивую – угадывается иссосанная, пропитая красота во вмятинах и шишках избитого лица… и вздрогнул, откатил от этого лица чем-то в себе целинно-залежным, давно распаханным под новые морозостойкие сорта могильно-земляным; тем, из прошлого, маленьким непонимающим мальчиком, заложившимся стать пограничником и дружить с пограничным псом Алым, он увидел свою мать, которая бросалась на него, как на стену, – захватить и затиснуть в припадке пустого, неживого раскаяния; она за ним сейчас, Нагульновым, пришла – отыскать его в прошлом и спасти от себя, превратившейся в нынешнюю, – и её не пускали к нему белохалатные смирительные руки: «всё, женщина, всё!..», твой поезд отчалил, тебя больше нет, отрезало тебя у твоего ребёнка тепловозом. Из пляскинских глаз что-то вырвали – из той вот пустоты, которую он Ивану обещал, предсказывал – провалишься, – и с запоздалой, какой-то уже снулой, последнесильной покаянной тоской голосила: «До-о-о-очка моя, Гу-у-улюшка! Как же вы муча-а-али-и-и-ись!..»

Только на дление кратчайшее остановился и пошёл мимо и сквозь вот этот стон проснувшегося чрева – вой о прощении, что отсыревшей спичкой, скорей всего, мигнёт сейчас во тьме кромешной прожранной души и перейдёт в бессмысленно-остервенелое, не прекращающееся до последней судороги самооправдание: не виновата, это не она, это жизнь, вот такая херовая жизнь на херовой планете затолкала под лёд и загрызла детей, а она их не бросила, мать, своих Витечку с Юлечкой, изначально не выскребла их из себя, как могла бы, как других миллионы, – родила, не сдала, сберегала, тянула, измочаливая денно и нощно себя в непрерывных потугах прокормить и одеть; виновата лишь в том, что не сладила в одиночку вот с этой людоедской жизнью, не смогла сберегать постоянно, – вам легко говорить, а попробуйте вы в одиночку… ну, выпила, ну а как тут не выпить, когда всё вот так?.. это пьяные руки назначенных ей в сторожа своим детям задремали, не всплыли сквозь сивушную толщу с постельного топкого дна… да она бы вернулась, успела до последнего холода, прибежала к таимому в цыплячьих пушинках нутряному живому теплу, прибежала бы сразу же, если б не прихватили в электричке менты, потому что – не люди они, а менты; если б не пришёл в 1.02 приварившийся к рельсам обесточенный поезд последний, приходивший всегда… он, Нагульнов, всё слышал, уходя, за спиной, зная: не подымаются, рассыпаются и не собрать – все такие, не имеют значения клятвы над гробом; изученные люди становятся теснее и теснее, в прокопанном туннеле, в самом себе внутри становится теснее, и, шагнув за порог, не почуял он стужи новых температурных рекордов, так и шёл, не поймав того дления, в которое он всё решил, – будто просто ввернули в нём что-то во что-то, словно цоколь в патрон, как рябую от мух, еле-еле светящую сквозь копоть подъездную лампочку, будто просто включили в нём свет – нужный ему, нужный ещё кому-то в нём, Нагульнове, всегда, подыхающе слабый не сам по себе, не в своём неизвестном начале, источнике, а в ничтожном по силе Нагульнове слабый, в паутинном его нутряном волоске, пережжённой, бракованной нити накаливания, – вот погаснет сейчас, но не гаснет, не гаснет…

55
{"b":"834695","o":1}