Я знала, что допустила какую-то ошибку в общении с Филоменой, еще до того, как «сбилась с пути» на велотреке, потому что всегда, когда я пыталась с ней поздороваться, она вздергивала губу, как это делают собаки, и смотрела в землю.
Честно говоря, у меня были опасения, что у нее водянка головного мозга, поскольку ее голос звучал так, будто она живет в бутылке. Она всегда выдавливала из себя какие-нибудь тяжеловесные громоздкие вопросы, которые замедляли течение урока, и я начинала смертельно скучать. Я никогда не говорила этого вслух, я никогда с ней не ругалась, я даже никому не рассказывала, что она живет в бутылке. Когда она начинала задавать вопросы, я просто отпускала свои мысли и позволяла им уплывать далеко-далеко.
Однажды она стояла в холле и ждала, когда откроют дверь нашего класса. Я тоже там стояла. И вот я просто спросила ее:
– Филомена, почему ты ведешь себя со мной так противно?
– Что? – сказала Филомена и нахмурилась как-то тупо и угрожающе.
Мне не казалось, что мой вопрос был слишком замысловатым, поэтому я вздохнула так, как делала моя мама, когда люди демонстрировали свою глупость.
– Почему ты не обращаешь на меня внимания, когда я с тобой здороваюсь?
– Я тороплюсь. – Филомена плотно сжала губы, а ее кожа приобрела какую-то колбасную пятнистость.
Раз уж Филомена приняла вид колбасы и крепко закрыла рот, мне нужно было самостоятельно понять, что к чему. Я всегда знала, что я плохая, но откуда это может знать дурацкая перегорелая гонщица с кляпом во рту – Филомена? Почему она меня не любит? Тяжело, когда вас не любят. Вы можете пережить суровую зиму и обойтись при этом без теплых башмаков, но когда вас кто-нибудь не любит, это некоторым образом разрушает жизнь. Это входит в вас подобно какому-то негативу, и вы чувствуете, что меняетесь от этого.
Короче, я так много размышляла на эту тему, что это стало занимать все имевшееся у меня для размышлений время, а мне хотелось мое время для размышлений посвящать каким-нибудь другим, гораздо более увлекательным предметам, например тому, как я однажды отправлюсь в Париж. Поэтому мне нужно было найти ответ. И – вуаля! – родился принцип Филомены.
Можно не усложнять и сформулировать все очень просто: видимо, Филомена невзлюбила мой нос, а не меня, только она не делала различий. Из этого следует, что вас могут не любить просто потому, что ваш нос кому-то напоминает о неприятном общении, которое они однажды имели с какой-нибудь старой калошей. Нос во всем виноват, говорю я, но это может быть и что угодно другое. Это может быть не нос, а форма вашей головы. В моем случае подходит именно нос, потому что маловероятно, чтобы у кого-нибудь неприязнь могли вызвать мои глаза, или мой рот, или локти, или же моя корявая, а потому вызывающая одну лишь жалость походка. Может быть, вид моих волос мог навести на мысли о какой-нибудь зловещей фигуре, например о Клеопатре после дурно проведенной ночи. И все же я выбираю нос, так как это самая подходящая для критики черта моей внешности, самая беззащитная, наиболее пригодная для того, чтобы принять ее за противную старую калошу из прошлого. Я хочу сказать, что мой нос похож на какого-то приспособленца. Если бы он не находился на моем лице, вы, может быть, и не поняли бы, что это нос. Вы могли бы подумать, что это комочек оконной замазки или пластилина, если бы вам довелось увидеть его на столе, особенно если бы рядом с ним валялись ножницы, или кусочек войлока, или еще какие-нибудь причиндалы для рукоделия. Так что вы, если бы захотели, могли невзлюбить именно нос. Он легко приспосабливается к любой неприязни и к любым искажениям. Он принимает на себя весь удар, если вы понимаете, что я имею в виду.
Я рассказала об этом Эдди, а он сказал, что принцип Филомены не имеет смысла. Он сказал, что это даже не принцип, а просто оправдание. Но Эдди и не были нужны такие принципы, потому что он всегда нравился людям. Эдди, наверное, очаровал бы женщину, сидевшую напротив меня, даже и не заметив этого.
Она чистила мандарин. Она сложила очистки в коричневый бумажный пакет, потом разломила мандарин пополам и нагнулась вперед, протягивая мне одну половинку, которая покачивалась на ее ладони. Она предлагала ее мне.
– Нет, спасибо, – отказалась я. Слова выскочили из меня прежде, чем я успела подумать.
Я сразу же опустила глаза и увидела туфли этой женщины, которые вызывали очень тревожное чувство и совершенно не соответствовали остальному ее облику. Я рассердилась. Никому не понравится, если ему начнет перечить пара туфель. Они больше походили на пару носков на резиновой подошве и имели специальные отделения для больших пальцев. И она не просто носила смешные туфли, она предлагала мне мандарин. Я посмотрела на нее.
– Вы едете в Мельбурн? – спросила я с легким вздохом утомленного жизнью человека. Меньше всего мне хотелось болтать. Для кого-то болтать это все равно что дышать, они могут разговориться с кем угодно. Но я не такая. Из-за моего носа я обычно не нравлюсь людям.
– Ну да, почти туда, прямиком в Тулламарин. Мне надо успеть на самолет.
– А куда вы летите?
– Всего лишь в Сидней. – Она улыбнулась мне, словно ее что-то слегка забавляло, а я наклонилась вперед.
– А что вы будете делать в Сиднее? – спросила я, хотя понимала, что это не совсем прилично – так выспрашивать человека о его делах.
– Еду туда по работе. Всего на один день.
– А живете в Каслмейне?
– Мне бы этого хотелось. Но живу я в Мельбурне. А мои родители живут во Фрайерстауне. Они на пенсии. Я их навещала. А ты? Куда ты едешь так рано?
Я выпрямила спину и закинула ногу на ногу, как делают настоящие дамы.
– В Мельбурн. Я еду по делу. – Я знала, что кажусь ей забавной в этом длинном красном платье в шесть часов утра. Я скрестила руки на груди.
– По делу, да? – Она улыбнулась так, будто могла понять и то, насколько деликатным было мое дело. Я даже подумала, что можно было бы ей все объяснить, но, заглянув обратно в свое сознание, не нашла там правильного начала. Дела там хранились в замороженном виде. Невозможно начать что-то рассказывать, пока вы еще полностью этим поглощены. Мне сначала нужно было все проглотить, сделать упорядоченным, упакованным, ясным как коробочка. Сделать чем-то таким, что я могла бы носить с собой, не вызывая переполоха, потопа или изумления.
Кроме того, мне казалось, что я где-то стою и оглядываюсь назад, но ничего толком не могу разобрать. Я не могла выбрать правильную линию поведения, не могла сказать – вот как обстоят дела, не говоря уже о том, что я совсем не могла рассказать, с чего все началось. Только Айви могла это сделать. Она видела все с самого начала.
В моем сознании царил странный вязкий беспорядок. Я поерзала на сиденье и посмотрела на женщину – прямо ей в глаза, – не для того чтобы ее увидеть, но лишь бы за что-то ухватиться. У нее был мягкий взгляд, и я чувствовала себя хорошо, когда смотрела в эти мягкие глаза.
На самом деле она оказалась совсем не такой, как я думала сначала, теперь, когда я знала, что она живет не в деревне. Для меня степень того, насколько человек мне интересен, измерялась длиной того отрезка, который тянулся от места, где я жила, во внешний мир. Чем длиннее отрезок, тем лучше человек. Однажды я общалась с человеком, который бывал в Аргентине. До настоящего времени он – лучший из всех, кого я встречала.
– А кем вы работаете? – спросила я женщину.
Она выплюнула косточку себе в руку.
– Театральным режиссером. А ты? – Она произнесла это тихо и мягко, как будто просто сказала «медсестрой у зубного врача» или «служащей банка».
Я неожиданно страшно смутилась.
– Я? Да я пока никем. Мне только семнадцать. А вы действительно театральный режиссер?
– Боюсь, что да. – Женщина пожала плечами с извиняющимся видом.
– Ну, а у меня мама была актрисой. – Я триумфально хлопнула ладонями по коленям.
– Да? А как ее зовут? Может, я ее знаю. – Она слегка улыбалась. Это была потаенная, внутренняя улыбка, она сквозила в ее открытом взгляде. И я позволила себе воспринять эту улыбку как одобрение.