Вторую комнату квартиры занимали Ковальчуки, Ядя и Петр с двумя мальчишками. По субботам муж и жена ходили мыться в душевое отделение. Ядя загодя покупала номерок на восемь вечера на двоих. Такой номерок стоил вдвое дороже одиночного и пользоваться кабинкой можно было пятьдесят минут вместо тридцати. Также загодя она покупала на субботний вечер четвертинку для мужа. Приходила из бани истомленная, ласковая, готовила ужин и болтала с Шубиным.
— Вот уж ты для своей Анечки стараешься! Хоть бы мой Ковальчук когда для меня…
— Значит, не заслужила,— подразнивал Шубин.
Однажды к ним пришел Станишевский. Пришел он не вовремя: Маша болела, нужно было ставить банки, и Шубин с Аней не знали, что делать, в комнате холодно, как раскрыть девочку? Принесли из кухни примус, он гудел в углу, но тепла давал мало. И еще предстояло Шубину сидеть ночь над курсовым проектом.
Снять пальто Стас отказался, сидел на стуле посреди комнаты, занимая все свободное место. У него появились золотые коронки во рту, и одет был неплохо, белое кашне под каракулевым воротником, но что-то жалкое проступало в нем, что сразу почувствовала Аня. Она присела к Маше на кровать, гладила ее, усыпляя. Шубин стоял у двери, сесть ему было некуда, чертежная доска с курсовым проектом занимала всю кровать. Станишевский посмотрел на доску, сказал:
— Молодец, Шубин. Ты своего добьешься. Но за тебя я рад. Ты не Федька. Ты свой парень. А Федул есть Федул, да… А я вот по мелочам разменялся.
Станишевский бросил завод в сорок восьмом, и где он только не побывал за три года! Слушая его и примеряя к себе, смог ли бы он так, Шубин знал, что не смог бы, и как прежде подчинялся непонятному обаянию Стаса.
— Тогда диплом не спрашивали. И зарплата фиговая, и только услышат «Шанхай» — все, пас. Для всей шанхайской шпаны этот кинотеатр — альма-матер. Я правильно говорю, девушка? (Это он Ане. Он плохо соображал, с кем говорит.) А то иному скажешь, он решит, что мат-перемат. Им же этот кинотеатр — словно он медом намазанный. Кто там навел порядок? Стас Станишевский. Я эту шпану вот так держал. Я их каждого в лицо знал.
Идет, помню, трофейный фильм. Была у меня старушка одна знакомая, все в библиотеку и в кино ходила. С палочкой, кошелкой, кряхтит, ну, в общем, старуха. Я ее всегда без билета пропускал, откуда у нее деньги. Одна жила. Так вот, подходит как-то ко мне — трофейный фильм шел, она в первом ряду сидела,— подходит ко мне, жалуется: сзади какой-то фраер семечки лузгает и ей на голову плюет. Я говорю: «Настасья Макаровна, возвращайтесь в зал, я сейчас сам туда приду». Посмотрел — действительно, сидит мордоворот и плюет. И не наш, откуда-то со стороны, своих я всех знаю. Я его стыдить, он так это повернулся и в мою сторону шелуху… Представляешь, Борька? Но я ничего. Ладно. Выхожу и к нашим: «Кто это?» Не знаем, говорят. Покажите ему, ребята, Шанхай, только, пожалуйста, чтоб руки-ноги там — все цело было. Они его вывели и дали… Милиция, уголовный розыск — эти всегда первым делом ко мне. Что ж, помогал. Я своим так и говорил: «Дружок, я тебя покрывать не буду. Я за тебя сидеть не хочу…» Они меня знали. Теперь ты хоть оклей себя сторублевками и ночь напролет в таком виде по Шанхаю разгуливай — пальцем никто не тронет. Кончилась малина. Теперь Стас Станишевский не нужен. Теперь бумажка нужна, аттестат…
Рассказывая, все вытаскивал пачку «Казбека», порывался закурить. Шубин останавливал его, а через минуту Стас снова лез в карман. Запах резкого одеколона не заглушал водочного перегара. Все рассказы были похожими. Он пришел к Шубину, чтобы тот взял его на плавку: пора жениться, нужны деньги.
И уже тогда проступал философично-сентиментальный тон:
— А помнишь, Борька, как мы…
В тридцать с небольшим он уже жил воспоминаниями, и все в этих воспоминаниях было не так, как помнил Шубин.
Аня верила всему. Она верила, что Стас всю жизнь страдает за несправедливость и что люди не понимают и не ценят его, и когда Шубин сказал, что не за справедливость страдает Станишевский, а гонят его отовсюду за пьянство, и даже сейчас, сидя у них, он был пьян, Аня ответила:
— Это на тебя не похоже, плохо говорить о людях. Я чувствую, что он неплохой человек.
«Я чувствую»,— значит, спорить было бесполезно. Но ему-то казалось, не прочувствовано это, а вычитано из книг, повторено за мамой.
Так же с соседями, с Федей, со всеми другими. Всегда находила повод ля восхищения или же — «Я чувствую, он очень хороший человек». Наверно, она боялась, что не уживется с ними, и заранее настраивала себя на дружелюбие. Держалась со всеми напряженно, говорила слишком много и откровенно. Шубин чувствовал опасность, хоть не знал, откуда ее ждать. Все было как будто хорошо, но, как говорится, от добра добра не ищут.
С Ядей трудно было не поладить. Петя пил, но не больше других: по воскресеньям с получки.
— И зачем эти воскресенья несчастные существуют? — делилась Ядя с Шубиным. — Нет бы чтобы сразу понедельники. В понедельник мой Ковальчук сущий ангел, уж не знает, какую руку лизнуть. И отчего это, скажи мне, мужики это отраву любят?
— А отчего вы мужиков любите? — в тон спросил Шубин.
— А вы баб отчего?
— Так больше некого.
Яде это понравилось, она захохотала. Она была смешлива и смеялась хорошо, благодарно. «Ее черти в котел поволокут — она будет смеяться, что щекотно»,— одобрительно говорил Ковальчук. Но в выходные дни он сам хуже черта становился, и случалось всякое. Тут уж лучше было не появляться на кухне. Первая такая соседская ссора застала Аню врасплох. Шубин в это время гулял с Машей во дворе, и Аня прибежала к нему, чтобы он спасал Ядю. Он успокаивал: сами разберутся, дело семейное, но Аня была невменяема. Пришлось идти и утихомиривать соседей. Он прикрикнул на Ядю, убеждал Ковальчука: «Да ладно, Степаныч, ну что уж ты, не бери до головы…», поддакивал и увел в комнату, а потом на кухне так же поддакивал расшумевшейся Яде. Наверно, по Аниным понятиям, он должен был вести себя иначе. Несколько дней она дулась на него. Потом как-то себе все это объяснила и стала с соседями дружнее прежнего, при скандалах же тихонько сидела в комнате, стараясь ничего не слышать. Однако делала все, чтобы не встречаться с Петром в коридоре, а встречаясь, прятала глаза. Ядя, заметив это, ходила пристыженная, вздыхала, пилила смущенного мужа, но, когда, по ее мнению, он был достаточно наказан, а Аня продолжала его избегать, оскорбилась за него. И хоть по-прежнему говорила с Шубиным об Ане приторно-слащаво, как о ребенке: «Уж такая справная твоя Анечка, ну чисто тростиночка, куколка», Шубин чувствовал, как растет в этой незлобивой душе непрощаемая женская обида.
Мастеру плохо быть молодым. То, на что дает право возраст, тебе надо взять чем-то иным.
Пожилой человек, который вроде бы подчинен тебе, но от которого ты зависишь со всеми твоими потрохами, который в выцветшей рубашке, мокрой под мышками, орудует ломом и тычкой над белой струей жидкого чугуна и малиновыми горловинами ковшей высоко над пролетом у тебя над головой, освещенный спереди жаром металла, обдуваемый в спину знобящим воздухом из вентилятора, в гудении мощных компрессоров, заставляющих дрожать площадку под его ногами, год за годом на этом дрожащем листе железа гонит он тоннаж, твое задание, твой месячный план, в то время как ты бегаешь за инструментом и спецовками, грузишь с подсобниками битый кирпич, балдеешь на оперативках от выволочек начальства,— этот человек, не меньше твоего чувствительный к пренебрежению и спеси, от всей бригады приглашает тебя с получки: «Пошли, Иваныч, по пивку», и что ему ответишь? Он не так прост, он знает, что мастеру пить с рабочими нельзя, но ему это надо.
Один раз Шубин сказал, что Маша нездорова, другой раз — еще что-то, но нельзя было так всегда. Отговорки уже были оправдыванием, уступкой, и в этом была его ошибка.
Он завидовал тем, кто умеет твердо сказать «нет».