— Где вы были весь день? — не выдержала она.
— Само ничего не делается.
— Кое-что делается.
— Проверил маршруты. По инструкции наши машины для дорог с твердым покрытием. Ну, тут у них нарушений нет.
— Как же вы проверяли маршруты? — Ей хотелось сбить с него самодовольство.
— Тут у них нарушений нет. Всюду асфальт. Я прямиком проехал по маршруту, не отклоняясь…
— Я могу представить, как их машины проезжают по залу ресторана, но не представляю, как они поднимаются по крыльцу.
Он осекся, некоторое время шел молча, сказал:
— А я думал, вы простая.
Она сказала:
— Вы автобусом? Я пойду пешком.
Отродясь она простой не была. Не сподобил господь.
— Погодите,— сказал он.— Зачем, не понимаю, капризничать? Вроде делить нам нечего, поработали мы хорошо, теперь можно по магазинам походить, отдохнуть, убытие я отметил завтрашним числом…
— Как завтрашним? Разве сегодня нет поезда?
— Есть ночной, но какой смысл ночь не спать, не понимаю. Поедем завтра в семь ноль две, в два часа будете дома.
Она подумала и сказала:
— Ладно. Тогда до завтра.
Похоже, этот Коля всегда прав. Ей уже надоела его правота. Ей надоело пытаться это понять. Она понимает все в отдельности и не понимает всего вместе. Почему она глупая, а он умный, когда на самом деле все наоборот, но если все наоборот, то почему он всегда нрав? Только не нужно злиться: ни Коля, ни все работники автотранспорта города Богатова не виноваты, что ей не на пользу вторая сигнальная система.
Ей еще предстоит сделать выбор: уехать ночью и ругать себя, что не осталась до утра, или остаться до утра и ругать себя, что не уехала ночью. Пришла в гостиницу, легла на кровать поверх покрывала и решила ехать ночью, чтобы не ехать вместе с Колей. Потом про это решение разумеется, забыла. Забыла из-за Рокеева. Опять эта ее знаменитая забывчивость. Рокеев пришел ее развлекать и преуспел в этом, пожалуй, больше, чем было нужно.
Но все же, когда он вытащил ее обедать, она не приоделась ради этого чрезвычайного случая в свой брючный костюм, она подумала о костюме, но решила идти такой какая есть, и пусть ее ангел-хранитель, или кто там полагается по чину, упомянет об этом ее поступке на страшном суде. Рокеев не спросил ее об отце Маринки и о ее, Машином, отце; она не спросила о бывшей жене Рокеева, в общем, хорошо поговорили.
Потом искали пальто для Маринки, пальто не нашли, но зато Рокеев обнаружил глубокие познания в тканях и ценах, а в «Мужской одежде» продавщица, мило смущаясь, встретила его как старого знакомого и внимательно поглядела, какая такая нездешняя женщина маячит за его спиной, и что-то показывала из-под прилавка, а он рассматривал это что-то, так что наблюдался с той же позиции, что и Коля, когда тот объяснялся с администраторшей в гостинице. Но неожиданное сходство с Колей исчезло, когда он вернулся с покупкой; он купил какую-то курточку и очень повеселел, и эта радость оказалась хорошим масштабом для измерения всех его сегодняшних эмоций, как например эмоций, возбуждаемых Марией Борисовной Шубиной, что должно было научить последнюю скромности, но не научило.
Они вернулись в ее номер, стало прохладно, она надела пушистую кофту, которую не зря хвалил Коля, и, чувствуя себя красивой в этой кофте, рассказала неожиданно, как тошно было ей сегодня на автобазе.
И хорошо сделала. Он ей так все изложил, что она, оказывается, молодец. Она, мол, старается понять собеседника, стать на его точку зрения, старается не заставить, а убедить, старается найти истину…
— Не знаю,— сказала она.— Но они сразу раскусили, что я всего лишь надоедливая муха.
— Видели, что воспитанный человек перед ними,— сказал он, окончательно переходя от шуток к вкрадчивой лести.
— Ну уж,— сказала она.
Настала подходящая минута, и он стал рассказывать, что в детстве его не воспитывали, и изобразил дело так, что из-за этого обстоятельства он страдает комплексом неполноценности, даже сумел вызвать жалость, а такому здоровому и преуспевающему молодому человеку вызвать к себе жалость — задача очень трудная, и он с ней справился. Утешая его, она рассказала про Колин приговор: «А я думал, вы простая».
— Простота в наших родителях хороша была,— сказал он.— Когда жизнь была проста, нужда, голод и труд от зари до зари. А наша простота — голое хамство и невежество, да и не простота это вовсе…
Это уж было прямо из ее репертуара. Ах, я вас не таким представляла… Ах, я вас не такой представлял… Ах, ах, ах.
Роскошно они поговорили. И была пауза — короткая, но очень важная,— когда от нее зависело, дать разговору идти своим путем, притворяясь, что не замечает, куда он ведет, или же умно и тонко поговорить об умных и тонких вещах. Она увлеклась разговором по второму варианту и потом недоумевала: господи, почему мы столько говорим? Встретились двое, гуляют по городу, обедают в ресторане, остаются вдвоем и все время надо говорить, говорить и говорить. Собаки обнюхиваются, а мы говорим. И попутчики в поездах говорят, и соседи по лестничной клетке, и сотрудники, отмечая премию… До чего-нибудь же мы так договоримся?
Рокеев ушел в двенадцать, и она осталась собственным сторожем — занятие не самое веселое, а уж бесплодное — так это наверняка.
Пожалуй, она ему нравится. Ну да, командировка, гостиница, ему скучно, ну и что? Не исключено, что она может понравиться. Она не нравится себе, но это ровно ничего не значит, у нее строгий вкус, а для Рокеева сойдет и Маша Шубина, почему бы и нет?
Было о чем думать ночью, когда он ушел. Она себя знает. Она будет прислушиваться к телефону и, готовя на кухне ужин для Маринки, по десять раз за минуту будет закрывать шумящий водопроводный кран: не звонят ли? Это, конечно, развивает слух, но слух ей ни к чему, она не музыкант. Голоса ни в чем не повинных людей в телефонной трубке будут ее раздражать только потому, что не их она ждала.
Ей бы только немного тонизирующих ощущений. Завтра она приедет домой рано и ничего не будет делать, надо и побездельничать иногда, без периодического безделья можно стать машинообразной, и тогда ей кранты, конец.
2. НОЧНОЙ СТОРОЖ
Маша этого, конечно, не помнит, ей было лет шесть, а он помнит, как однажды они вдвоем возвращались зимней ночью от бабушки, шли по пустым темным улицам и неожиданно услышали в тишине тревожный звонок.
На углу двух улиц была булочная. Сквозь тронутое морозом стекло витрины виднелись пустые прилавки и касса в чехле. Трезвонил звонок над входной дверью. Видимо, замкнуло что-то в автоматической сигнализации. Было жутко услышать этот сигнал тревоги на безлюдных ночных улицах. Не осветилось ни одно окно поблизости, не зазвучали шаги, никто не встревожился. Звонок звенел, не переставая. Ухо привыкло к нему, он уже не казался громким и резким, не беспокоил. Шубин прижался лицом к витрине, всматривался внутрь. Пусто было в булочной. Одну только Машу взбудоражил звонок. Испуганная, она хватала отца за руку, упрашивала: «Папочка, пойдем, скорее пойдем отсюда, ну, папочка, я спать хочу!»
И надо же, через квартал они встретили Станишевского. Он стоял посреди тротуара без шапки, в распахнутом пальто, опустив голову, словно бы прислушивался к чему-то. И поздоровался так, словно бы они ему помешали. Кажется, Маша до сих пор считает Станишевского уголовником, как-то связались у нее сигнал тревоги и узкогрудый высокий человек в распахнутом пальто.
Он был, конечно, пьян. Похоже, его только что выгнали откуда-то, и, как всегда, когда выпитое располагает к умилению и покою, а обстоятельства не способствуют этому, он был настроен философично и сентиментально. Поглядел на Машу и сказал:
— Ну, это уже будет вылитая мамка.
К ужасу Маши, пошел провожать, и пока они шли два квартала, Маша, страшась взглянуть «на грабителя», все торопила: «Папочка, ну скорее», а Шубин боялся идти быстро, чтобы она не наглоталась морозного воздуха. Она была слабенькая.