— …сам не видел, а люди говорят. Зря говорить не будут. Про меня же не говорят или про тебя.
Станишевский подливал масла в огонь:
— А про тебя нечего и сказать. Про тебя скучно говорить.
— Ты, наверно, сам такой же, вот и защищаешь.
— Ты вот ссылаешься на людей,— сказал технолог Васильев.— А я говорю — чушь. И Шубин тебе то же скажет: чепуха все это на постном масле. Мы с Шубиным тоже люди. Значит, люди и так говорят.
— А мне наплевать, что ты говоришь. У меня своя голова есть.
— Но как же он мог вредить? Он же с грамотными людьми дело имел, они бы сразу увидели.
— Мы люди темные. Как он это делал, нам не понять.
— Но почему же, если всё так, как ты говоришь, его не арестовали, не судили, а только сняли с работы?
— Зачем же шум поднимать? Все шито-крыто.
— Васильев, кончай ты с ним разговаривать,— сказал Станишевский.
— Отпустили и сказали: «Иди, голубчик, больше не попадайся», так, что ли?
— Васильев, кончай с ним. Ты ему ничего не докажешь.
— Так дружки-то у него всюду есть, это такой народ…
Но ведь этот простановщик стержней никому не казался странным. Его нельзя было переубедить, логика на него не действовала, но он был нормален. Аня же рассуждала логичнее, культурнее, честнее. И Шубин не верил Людмиле Владимировне, что не нужно с ней спорить.
Ядя решила отметить тридцатилетие мужа. Ковальчук советовался с Шубиным:
— Мы решили, раз такое дело, родню пригласим. Может, и вы с Анькой заглянете? Я насчет того, бог ее знает, как твоя Анька на это посмотрит. Мы уж с Ядей говорили. Она говорит: Анька не пойдет, а не пригласить — тоже неудобно, верно? Все ж таки соседи как-никак.
— Ты пригласи ее сам,— предложил Шубин.
— Так ведь она ж, можно сказать, не здоровается. Давай уж ты.
Он сказал Ане:
— Может быть, нам комнату поменять? Раз Ковальчук так на тебя действует…
— Ты же говоришь, что он хороший!
— Но зачем же тебе мучиться? Он нас на тридцатилетие пригласил. Идти без тебя я не могу, не пойти — его обижу.
— Как же ты поменяешь комнату?
— Напишу в завком заявление, вдруг помогут.
— Что это ты вдруг решил? Думаешь, с другими соседями у меня лучше будет?
— Попробуем.
— Ты ведь считаешь, что всегда я во всем виновата.
__ Ну зачем же ты так?
— Конечно, ты так считаешь. А я вполне могу к ним пойти. Они ведь и меня приглашают, почему же мне не пойти?
Бегала по магазинам, искала подарок. Отвела Машу к бабушке и взялась помогать Яде. На керогазе и двух примусах варили свиные ноги для холодца и овощи для винегрета, стряпали всю ночь до утра. Поменяла вторую смену на первую, чтобы вечером быть на празднике.
На этот раз подвел он. В конце дня Егорычев, проходя по плавильному пролету, остановился поболтать и пригласил на день рождения:
— Обязательно приходи с женой, без нее песни нет.
Шубин растерялся и не решился сказать, что уже приглашен к соседям. Видимо, сработал навык: начальству не возражают. Рассказывая об этом Ковальчукам на кухне, лгал:
— Я и забыл, что давно обещал, а теперь он говорит: «Как же, ведь обещал»…
Петр и Ядя приуныли. Всех-то гостей у них было Шубины да брат Яди с женой, люди немолодые, тихие и застенчивые, от которых за праздничным столом веселья немного. Да двое мальчишек, которые норовили поскорее смыться на улицу.
— Что ж поделаешь, раз обещал,— сказала Ядя холодно.
— В том-то и дело! — страдал Шубин.
— Ну ничего,— сказал Ковальчук.— Небось соседям встретиться проще, мы с тобой еще не раз выпьем, а к Егорычеву когда еще попадешь.
Прибежала с работы Аня, и пришлось объяснять все сначала. Она ничего не понимала, стояла в дверях в пальто, засыпанная снегом, тупо переспрашивала одно и то же, как будто нарочно напускала на себя непроходимую тупость, Шубин горячился, объясняя, и всем сделалось тоскливо.
— Иди же переодевайся,— сказал он. В такие минуты он ненавидел Аню. Он уже знал: если она не хочет идти, что-нибудь с ней случится, что-нибудь заболит, и это не будет притворством, как не была притворством ее тупость, когда она не хотела понимать.
Так и оказалось: разболелась голова. Приняв пирамидон, Аня лежала на тахте, сказала:
— Ты, конечно, не веришь, что у меня болит голова.
— Почему же, верю,— недобро усмехнулся он.— Я даже заранее это знал.
Полежав несколько минут, она начала одеваться. Подошла в нарядном платье к зеркалу:
— Как похудела, ужас. Самой смотреть противно… Боря, может быть, посидим немного у Яди?
— А где ж еще? — сказал он.— Портить Егорычеву праздник? Посмотри на часы.
— Но, честное комсомольское, у меня болела голова.
Он решил не ссориться:
— Разве я тебя упрекаю?
В благодарность за то, что они пришли, Ковальчук решил не напиваться, но что говорить и делать трезвому за столом, он не знал. Было скучно и неловко. Пробовали петь — не получилось, поставили на патефон пластинку. Танцевать мужчины не решились, Ядя и Аня покружились на свободном пятачке около двери, развеселились, но остальным это не передалось. Ядя уж и рада была бы налить мужу стакан «для настроения», но брат с женой начали собираться. Пошли их провожать до трамвая, и на морозе разобрало наконец,— дурачились, кидались снежками, валяли друг друга в снегу. Аня расшалилась, как ребенок, остановить ее было невозможно, тут уж, как у детей, дело могло кончиться слезами. Шубин боялся за нее. На остановке встретили другую такую же веселую компанию. Это провожал своих гостей Егорычев. Он и Аня, продолжая дурачиться, загорланили песню погромче да повизгливей, и, отправив гостей, Егорычев потащил Шубиных и Ковальчуков к себе. Снова пили, и когда Аня в два голоса с Егорычевым пела «Солнце низенько, вечер близенько», Ядя вытирала глаза. Егорычев положил руку на плечо Ани. Чувствовалось, что он поколебался, прежде чем положить руку, и оттого это вышло заметно. Шубин, не глядя на Аню, знал, что она съежилась и все ее веселье пропало.
Всегда настороженный рядом с ней, стараясь угадать наперед, что и как на нее подействует, он стал замечать то, чего прежде не видел, стал придавать значение тому, чему раньше считал бы постыдным придавать значение. Теперь он все чаще смотрел глазами Ани, и от этого жить становилось труднее.
Когда они ввалились к Егорычевым, разгоряченные игрой в снежки, Шубин, увидев остатки водки па столе, радостно потер руки как бы в предвкушении предстоящего удовольствия. Казалось бы — естественный жест вежливости, необходимый ритуал праздника, но Аня знала, что от водки ему всегда плохо и он не любит пить,— и он смутился, покосился на нее: отметила ли?
Отметила.
Он ждал, что она заговорит о Егорычеве, что от этого разговора не уйти. Она молчала. Он уже придумал возражения ей. Пусть Людмила Владимировна считает, что спорить с ней нельзя, вот же как хорошо получилось с Ковальчуком, сумел же он ее переубедить! Ему уже казалось, что разговор этот все выяснит — и ее отношение к Феде, и ее неприятности на работе, он научит ее, как жить среди людей. Но она молчала.
Спустя неделю его назначили старшим мастером. Он думал, она обрадуется, рассказывал, как ссорился недовольный этим Агейчик с Егорычевым. Она же заметила:
— Что-то тебя Егорычев полюбил.
— Почему полюбил? — спросил он, предчувствуя недоброе.— Просто ему нужен старший мастер.
— А кроме тебя никого нет?
— Что ты хочешь сказать?
— Что он слишком тебя приручает.
— Зачем ему меня приручать?
— А этого я не знаю.
— Что ты против него имеешь? Чем он тебе не нравится?
— А почему мне должно нравиться, когда меня за плечи хватают?
— Почему ты всегда стараешься испортить мне настроение? — спросил он.— Почему ты ненавидишь, когда я радуюсь чему-то?
Она испугалась:
— Боря, но что я такого сказала?
Он уже не мог остановиться:
— Я устал от твоего вечного недовольства. Я хочу нормальной жизни. У меня не такая уж легкая работа, могу я отдохнуть хотя бы дома? Чем тебе плохо живется?