— Наш батальонный — человек людской! — говаривал Коренной, медленно выдавливая скупые слова. — Свое дело разумеет и нужду нашу знает, будто свою. Что строг, то правда, но не лютует попусту, как другие.
Мы не заметили бы роковой перемены во взгляде гренадера, когда Алексей Карпович поворачивался к нему спиной. А это добрый знак, ибо верно судить о настоящем отношении солдата можно было лишь по тому, как смотрел он в спину командиру. Среди солдат ходила молва, что высокое начальство, не очень жалуя Алексея Карповича за близость к нижним чинам, за отмену в батальоне телесных наказаний, обходило его в наградах, и потому батальонный считался страдальцем за правду.
На привале, у бивачного костра, он рассказывал о славе полка, о знаменитых его людях.
Коренной не только обучал новичка ружейным приемам и дисциплине. Он пестовал в нем солдатскую гордость. На привале, у бивачного костра, слышался неторопливый, с хрипотцой голос Коренного; сам он терялся в темноте, и лишь трубка его время от времени сипела и посвечивала ноздреватым огоньком. Голос этот рассказывал о славе полка, о знаменитых его людях. О том, что лейб-гвардии Финляндский полк получил свое наименование в честь побед, одержанных русскими войсками в Финляндии. О молодцах, отличившихся в Отечественную войну. О рядовом второго батальона Гаврилове, который все берег последнюю пулю в бою, а когда увидел, что француз целит в командира, быстро вскинул ружье и уложил басурмана. О денщике поручика Шепинга, ухитрившемся бежать из плена и привести с собой коляску французского генерала, запряженную четверкой лошадей. О том, как в Бородинской битве полк вместе с измайловцами и московцами стеной стоял у Семеновского оврага четыре часа под ураганным огнем французских батарей, прикрывая отход защитников Багратионовых флешей.
— Сам Кутузов сказал нам: «Спасибо, молодцы!» — гудел из темноты голос Коренного.
Он рассказывал о том, как в дни изгнания французов из России финляндцы разбили неприятеля в селе Добром и захватили маршальский жезл Даву, одного из главнейших наполеоновских генералов, и что знаменитый трофей хранится теперь в Петербурге, в Казанском соборе.
— Вишь в каком полку тебе доверили служить, — говорил он Петрухе. — Гордись, простота!
В день Лейпцигской битвы, 4 октября, и совершилось то, к чему готовил Коренной молодого Тиханова: испытание огнем. И как генерал Крыжановский волновался за свой полк, как подполковник Верже думал о своем батальоне, так и старый гренадер заботился о своем новичке. Крайне тяжелым выдалось это испытание. Битва разыгралась такая, что даже бывалые воины, видавшие всякое, ужаснулись ее непомерному потрясению, грандиозности столкнувшихся сил, страшному ожесточению, охватившему людей. А гвардейцам Финляндского полка пришлось окунуться в кипение этой битвы у самого кромешного места — в селении Госса…
* * *
Три русских полка уже с трудом держались в деревне. С горы, где стояли финляндцы, было видно, как все новые группы французов подступали к Госсе, как они подвозили новые орудия и принимались тотчас обстреливать линию лейб-егерей, тавричан и петербуржцев и как эта линия изгибалась, рвалась в отдельных местах и медленно отодвигалась к южной окраине селения. Наконец с севера, со стороны главного расположения армии Наполеона, показались еще три сильные неприятельские колонны. Они поднялись из-за противоположных высот, сползли, подобно большим темным гусеницам, по склонам в долину, перевалили вторую, более мелкую гряду холмов и направились к Госсе.
Коренной толкнул соседа:
— Ишь, валом повалили! Их тут столько, что и сам каптенармус не сочтет! Видать, наша пора пришла.
В этот момент к генералу Крыжановскому подскакал свитский офицер, без шинели, в расшитом мундире, и, не слезая с коня, прокричал задыхающимся голосом:
— Наполеон двинул молодую гвардию! Его высочество просит…
Оглушающий грохот сотен орудий прервал его слова, лошадь вздыбилась свечкой, и офицер, указав рукой в сторону Госсы, помчался дальше. Крыжановский успел лишь кивнуть ему в ответ.
— Вот и дождались! — бросил он подполковнику Верже и тотчас произнес звонким голосом: — Господа офицеры, по местам!
Всем стало ясно, что полк вступит сейчас в бой, что сейчас произойдет то, что решит участь многих. И перед решительным часом все воины невольно обратились к востоку, туда, где была далекая, милая, родная России. В глубоком молчании стоял полк несколько мгновений. Офицеры, разошедшиеся по своим батальонам и ротам, не смели нарушить молчания, зная, что эти минуты священны и не принадлежат ни командующему, ни военным законам, ни государю, а только человеческой совести. Многие сняли кивера и беззвучно шевелили губами, повторяя слова молитвы, а может быть, дорогие имена. Леонтий Коренной смотрел строго, сосредоточенно, словно заглядывал во что-то сокровенное, таящееся в его душе. Он крестился медленно и широко, задерживая руку на груди; жесткое скуластое лицо его становилось просветленным, и глубокий шрам по левой щеке, грубивший черты гренадера, казалось, смягчался, сглаживался. Петруха неспокойно переминался с ноги на ногу, не в состоянии сдержать дрожь сильного волнения? Алексей Карпович, находившийся поблизости, наклонил голову и тоже думал о чем-то своем.
Раздалась команда «смирно». Полк прошелестел, будто ветер прошелся по лесу, и затих.
— Песельники, вперед! — прокричал звонкий голос.
Из рядов вышли несколько человек и стали в голове первого батальона.
Пока строились песельники, Алексей Карпович, подтянув и без того туго завязанный шарф, подошел к правофланговому гренадерской роты и, положив ему руку на плечо, обнял его по заведенному в батальоне обычаю.
— Ну, дядя Леонтий, улыбнемся смертушке!
— Нам не впервой, ваше высокородие, — ответил Коренной и, нагнувшись, приложился губами к золотому кованому прибору на эполете у батальонного.
— Ружья наперевес!
И полк, все две тысячи человек, единым движеньем вскинул ружья, звеня чуть отвинченными металлическими частями.
Наконец, приподнявшись на носки и весь устремляясь ввысь, будто собираясь улететь, генерал особенно громко прокричал:
— Марш!
— …арш! …арш! — эхом отозвались батальонные, приняв команду, и полк, все две тысячи человек, разом дал ногу, сотрясая землю могучим ударом.
Тотчас забил барабан. Портупей-прапорщики повели древками особым, только им известным манером, и расшитые полотнища батальонных знамен всплеснули в воздухе и мягко заполоскались, на ветру.
Среди песельников запевала дал голос.
Станем, братцы, в круговую,
Грянем песню удалую… —
завел он высоким, чуть дребезжащим тенорком.
Как живали мы!
Как живали мы! —
грянули басы.
Дальнейшие слова подхватили полным хором, заливаясь на разные лады, с лихим присвистом и уханьем:
Вспомним про житье былое,
Бородинское раздолье,
Бородинский бой!
И хору вторили уже все роты, дважды выводя последние слова песни, и слово «бой» приходилось при этом под левую ногу.
Песельники Финляндского полка славились по всей гвардии, ибо набирались они из тех петербургских лодочников-певцов, какие возили гуляющих белыми ночами по Неве и оглашали берега такими трепетными песнями, что сердце от них таяло, как воск. А сейчас голоса их разносили окрест битвы народов русский удалой напев; тысячеголосая, громкая песнь плыла над другими звуками гигантского сражения, то утопая в грохоте орудийной и ружейной пальбы, то опять вздымаясь с новой силой. И под эту песнь лейб-гвардии Финляндский полк с распущенными знаменами, с барабанным боем пошел в дело.