Мария Гавриловна Савина, звезда русской сцены, блистала в роли Верочки в тургеневском “Месяце в деревне”. Тургенев пылко имитировал – или не имитировал – любовь к ней. Он провожал ее из Мценска до Орла, когда она ехала на гастроли в Одессу, а после писал: “Когда вчера вечером я вернулся из вагона, а Вы были у раскрытого окна – я стоял перед Вами молча – и произнес слово «отчаянная». Вы его применили к себе – а у меня в голове было совсем другое… Меня подмывала уж точно отчаянная мысль… схватить Вас и унести в вокзал… Но благоразумие, к сожалению, восторжествовало – а тут и звонок раздался – и «ciao!» – как говорят итальянцы. Но представьте себе, что было бы в журналах!!” Можно подумать, что и Мария Гавриловна готова была в тот момент обнять седую голову Тургенева и остаться с ним навсегда. Да ничего подобного. Ей лестно, что великий писатель, признанный во всем мире в то время более, чем Достоевский, и даже более, чем Толстой, надписывает ей портрет, стоит перед ней на коленях, выходит с ней на поклоны после пьесы. Но у нее есть муж, есть у нее любовник, на чьем содержании она находится последние пять лет, есть энное количество поклонников среди журналистов, пишущих о ее успехах, и, в общем, вся эта любовь ей нужна только для того, чтобы писать письма и получать письма, чтобы испытывать вдохновение перед ролью. Сам Тургенев много раз, в частности Софье Андреевне во время своего визита в Ясную Поляну в 1881 году, говорил: “…только тогда можно описывать любовь, когда самого трясет лихорадка любви”.
Насчет лихорадки любви признание верное: Тургеневу надо быть влюбленным, чтобы писать. Но внешне тем не менее соблюдается рыцарственный кодекс – постоянная верность одному человеку. Потому что людей сплачивают не физическое притяжение и не интеллектуальная близость – хотя письма Виардо написаны с большим вкусом и изяществом, во всяком случае те, что сохранились. Людей сближают общая болезнь, общая зараженность искусством, общая преданность ему. И поэтому Полину Виардо Тургенев, принадлежащий только своему искусству, любил больше всех.
И вот здесь самое время поговорить о третьем аспекте этой темы, а именно о том, как эта любовь отразилась в литературе.
Принято считать, что Толстой, Достоевский, впоследствии Чехов вытеснили Тургенева не то чтобы во второй ряд – фактура его прозы первостатейная, первоклассная, – но в тень, со сцены в ложу, условно говоря. На самом деле, я думаю, время Тургенева – впереди. Потому что Тургенев гораздо тоньше, и вещи, которые волнуют его, гораздо интереснее, они не так грубы, как те, что занимают Достоевского и Толстого. Для Тургенева многое очевидно, и потому он не мучается философскими проблемами, есть ли Бог, а если Бога нет, то все позволено, как Достоевский. У Тургенева просто гармоническое чувство Бога, ему незачем задавать себе этот вопрос, он находится в диалоге с Богом. Мировоззренческие, политические проблемы Толстого для Тургенева тоже решены: он классический гуманист, западник, просвещенец, и толстовские метания для него странны (тем более что сам Толстой приходит к той же антигосударственной проповеди).
Пожалуй, главная тургеневская тема отозвалась у другого орловского автора – у Бунина. Это невероятное сочетание любви и ненависти к жизни, постоянное ощущение ее жестокости и красоты. А на эмоциональном уровне это и страстное отвращение к той же жизни, к пошлости, к смерти, к ограниченности человеческих возможностей, и страстное восхищение всем этим, и нежелание ничего менять. Вот природа у Тургенева, в финале “Отцов и детей”, – это сила гармоническая и примиряющая, которая говорит о жизни бесконечной и которая умиротворяет смятенное человеческое сердце, которая внушает надежду на возможность высокой гармонии, великого счастья. Точно такую же мысль ему внушает любовь. Да, я влюблен в женщину, женщину грубую, женщину непонимающую, женщину эгоцентричную, но она дает мне те чувства, которыми я наслаждаюсь. Да, я живу в чужом гнезде и не желаю ничего менять, потому что это чужое гнездо возбуждает во мне высокую поэтическую тоску и позволяет жалеть себя, что тоже поэтическая эмоция. Да, я живу вне России, но тоска по России выливается в стройные гармонические формы. Иными словами, Тургенев – первый человек, кто научился любить свой дискомфорт. Потому что ситуация этого дискомфорта и есть для него самая комфортная. И в этом смысле он, безусловно, самый русский писатель.
Больше скажу: наиболее четко, наиболее полно Тургенев выразился в своем последнем жесте. За две недели до смерти, уже в опиумных грезах, он сказал Полине, что придумал рассказ и хотел бы записать, но это ему уже не по силам. Тогда Виардо предложила Тургеневу записать рассказ под диктовку, хотя по-русски писала медленно. “Если я стану диктовать по-русски, – передавала она слова Тургенева Анненкову, – я захочу придать своему рассказу литературную форму, буду останавливаться на каждой фразе, на каждом слове, подыскивая, выбирая выражения, а я чувствую себя неспособным к такой напряженной, такой утомительной работе”. И продиктовал по-французски, и этим рассказом “Une fin (Конец)” завершается полное собрание сочинений Тургенева.
Вот эта диктовка последнего рассказа по-французски – великолепный символический жест. По-русски я бы больше думал. В русской жизни я бы за большее отвечал, больше бы томился. Выбор чужого гнезда именно потому, что в нем можно меньше обдумывать каждое слово. Правда, последние свои слова Тургенев все же сказал по-русски. Обращаясь к дочерям Полины Виардо, которые сидели возле его одра, он сказал: “Прощайте, мои милые, мои белесоватые”. Это было сказано уже в опиумном бреду, но “белесоватые” – как русский туман, как русский снег, как светловолосые детишки с Бежина луга – вот это прелестное, восхищенное слово и есть, наверно, последний зарок, который он нам оставил. И, честно говоря, если кому-то из вас повезет построить свою жизнь в атмосфере такого же счастливого несчастья, как построил ее Тургенев, вас можно назвать самыми большими удачниками и самыми большими счастливцами.
Камень мыслящий
Ленин и Надежда Крупская
Мы будем говорить о паре Ленин – Крупская в ряду литературных пар, и тому есть свои причины. Ленин во всех анкетах писал, что он литератор, и, в общем, это справедливо, потому что, как говорила Крупская в анкете Института мозга в 1935 году, больше всего Ильич любил писать. Действительно, колоссальное литературное наследие Ленина – пятьдесят пять томов за пятьдесят три года жизни – указывает в известном смысле на его принадлежность к нашей славной, трагической порой армии литераторов. Крупская тоже оставила много сочинений, в том числе первую авторизованную биографию Ленина. “Страничка из истории российской социал-демократической рабочей партии” называется этот текст 1917 года, когда рабочим, восторженно приветствовавшим Ленина, надо было объяснить, кто такой этот совершенно неизвестный им человек.
Говоря о Ленине и Крупской как о литераторах, мы должны еще и признать, что это два наиболее известных модерниста в русской культуре. Потому что если Ленин довольно скептически относился к модернистской культуре (он жил в Париже времен расцвета настоящего постимпрессионизма, времен расцвета футуризма, времен Пикассо и ничего не только не видел, но принципиально не желал замечать), то в своих семейных практиках он последовательно утверждал модернистские идеалы. Об этом нам тоже придется говорить, потому что Ленин – одна из самых оболганных, зализанных и оклеветанных фигур в русской истории. Вот эта зализанность с одной стороны и оболганность – с другой совершенно прячут от нас его настоящие черты.
Прежде чем мы поговорим о фактологической канве их брака, который насчитывал почти тридцать лет, нам придется признать одну весьма простую истину.
Сегодня очень любят, особенно некоторые гасители православия – “свечегасы православия”, как называл их Ключевский, – проводить аналогии между Лениным и фюрером. Более того, когда мы заговариваем чисто о Ленине, нам тут же начинают тыкать в лицо миллионами расстрелянных. Но мы лишим себя любых возможностей анализа, любых попыток объективно подходить к истории, если будем на всё смотреть с единственной точки зрения. Ленин, как совершенно справедливо писал современный ему публицист, тогда – эсеровского толка, Давид Заславский, “наверно, добрый в личной, в семейной, кружковой жизни человек. Наверно, «и мухи не обидит» у себя дома”. И если у фюрера мы находим массу призывов к уничтожению целых народов, Ленин даже в тайных директивных записках был гораздо более сдержанным. Это не снимает с него вины. Речь лишь о том, что зерно попало на исключительно благодатную почву.