А на следующий день было еще тяжелей. Я ждал какого-то продолжения. Если случилось одно, значит, не за горами — другое. Любое горе, говорят, повторяется трижды. И я опять ждал и терзал себя.
Ждал, ждал и дождался. В конце апреля мы схоронили учителя Ивана Григорьевича. Под словом «мы» я подразумеваю весь наш небольшой городок. Почти каждый житель его учился у Ивана Григорьевича. Он отдал школе сорок пять лет. Почти вся жизнь, даже немыслимо… И за все эти годы он ни разу не позволил себе заболеть, ни разу не лежал в больнице… И такой внезапный конец! Да и когда ждешь его, и разве готовишься… Жил, ходил человек, улыбался тебе и здоровался — и вот лежит весь в венках. А рядом играют трубы, и эта глуховатая печальная музыка растекалась вокруг, как дымок. И почему-то мешала. Хотелось постоять молча, задуматься, заглянуть в себя, что-то вспомнить, а эта музыка все время отвлекала, отбрасывала, да и на музыкантах, на их мордах — сиял пьяный румянец. Не утерпели все же — приложились. Иван Григорьевич бы им не простил. Нет, нет, не простил бы. Он вел очень чистую и скромную жизнь. Наверное, потому, что преподавал биологию, всегда дружил с птицами и животными и взял от них много привычек. Вот и тогда его провожали и люди и птицы. Особенно много было грачей, — они кружились над толпой и кричали. И пока мы шли до кладбища, — они все кружились над нами и что-то высматривали. Иногда они снижались совсем низко-низко, еще миг — и опустились бы на венки. Но в последний момент почему-то раздумывали. Наверно, боялись музыкантов, их больших неуклюжих труб.
Со мной рядом был Леня Шутов, мой школьный товарищ. Он пошел по стопам Ивана Григорьевича и преподавал биологию в сельской школе — в деревне Тарасовке, недалеко от нашего городка. Эта Тарасовка ему полюбилась, там он нашел недавно невесту, женился и купил большой дом. Об этом доме он мне тогда и рассказывал. Играла музыка, и многие плакали, под ноги из машины бросали сосновые веточки, а Леня не унывал:
— Понимаешь, у меня дом на две половины. Да, да! Как жили дворяне. На одной половине — Рита, а на другой — мой кабинет.
— Леня, потом, потом… На нас уже смотрят. — Умолял я его и брал за рукав, но он точно не слышал, глаза призывно блестели:
— А ты ко мне приезжай! Мы завели корову, индюшек. А какая у нас рыбалка! Ты обалдеешь. Понимаешь, я купил бредешок. Неводок небольшой — метров десять, но весь карась теперь мой…
— Леня… Мы же за гробом…
— Ну прости, я ведь соскучился. Зову, зову, а ты все не едешь… Ну, конечно, библиотека — серьезное дело. А друг, говорят, подождет. — Он усмехнулся, расстегнул плащ и стал смотреть куда-то на облака. Кожа на лице у него золотилась, точно у юноши, и я не вытерпел:
— Леня, а ты помолодел!
— Да! Ритку свою догоняю. Ей недавно двадцать исполнилось. Вот так, дорогой. Комсомольцы — беспокойная семья!.. Комсомольцы! — последние слова он даже пропел вполголоса. И я чуть не вскрикнул от боли: Леня, мол, да что ж ты делаешь. Вот уже кладбище начинается.
Толпа теперь двигалась по широкой тополиной аллее. Музыка уже не играла, и стало легче дышать. Птицы тоже теперь не кричали, притихли. Грачи сидели на деревьях целыми семьями. Вид у них был спокойный, даже торжественный. Многие из них чистили клювами перышки, другие внимательно разглядывали толпу. Леня задел легонько мое плечо:
— Послушай, ты хотел бы стать птицей? — он сильнее сдавил плечо. Глаза у него блестели, лукавили, — и я снова обиделся. Вокруг — такое горе, и слезы, и траур, а у него — веселые глаза, пустые вопросы.
— Так ты не ответил? — он рассмеялся, и я еще больше обиделся:
— Леня, потом, потом…
— А я хотел бы!
— О чем ты?
— О птицах… Как хорошо, наверное, иметь два дома, две родины! Нынче здесь — где-нибудь в Сибири, а осень пришла — и полетел в Египет, поближе к солнышку, к теплым морям.
— Две родины — многовато…
— Может быть, а все равно — хорошо! И какая жизнь! Какая свобода! Вон взгляни — загляденье… — Леня поднял руку и показал на грача, который парил высоко над деревьями, — то ли чего-то высматривал, то ли потерял свою стаю… Но в это время ожили трубы, и Леня втянул в плечи шею. Наверно, стало стыдно за свои разговоры, за свою радость, которая так и ходила в нем, распирала. Я-то понимал его — дома ждала молодая жена. И тем же вечером он к ней собрался. Я уговаривал ночевать, но он замахал руками.
— Не могу! Рита забеспокоится. Да и зачем ночевать? Дело мы свое сделали — человека похоронили. Иван Григорьевич теперь на нас не обидится. У меня вон уже начались огороды, а я все бросил — приехал.
— Какие огороды?
— Ладно, будешь в июне — увидишь. А не приедешь — обижусь. Ты и на свадьбу ко мне не выбрался. Так что штрафной пить заставлю! — он засмеялся и подмигнул мне, белозубый, счастливый, в темном финском плаще он походил на какого-то актера: светлые рыжеватые волосы, голубые глаза, большой подбородок.
У самой двери он опять оглянулся:
— Подойди же, хоть поцелуемся!
— Леня, мы не девицы!
— Правильно! — и он хлопнул дверью. Но еще долго в моей комнате стоял его густой голос и какой-то сочный морозный запах — то ли от самого Лени, то ли от какого-то дорогого одеколона. Но я знал, я помнил, так пахнет береза в самом конце весны, перед тем, как разметать по кроне свои первые листья. Подойдешь к такому дереву и ошалеешь от радости и забьется сердце, а потом почти остановится, и обессилеет тело в неясной истоме, и гулко-гулко застучит в голове. То ли молоточек какой-то, то ли призыв, то ли кровь сама наполнится ожиданием…
Этот запах плавал по комнате несколько дней, а потом забылся — как не было. Да и сам Леня Шутов тоже забылся, потому что в июне поехать к нему я так и не смог, а в середине лета я отправил в «Артек» свою дочку. Потом ждал ее, тосковал, а потом встретил Женю в конце августа, обновленную, загорелую, и сразу же потонул в ее рассказах о море, воспоминаниях. А потом уж осень пришла. За нею — зима. И так год промелькнул, а за ним — другой.
И только на третье лето я собрался в Тарасовку. Была телеграмма от Лени — «Приезжай двадцатого. У Риты — именины. Обнимаем, ждем нетерпением». Я повертел в руках телеграмму и сразу поехал. И когда садился в автобус, во мне все звенело от радости — неужели скоро увижу речку и зеленую травку? А на речкой — лес, живые сосны, березы!.. Я однажды проезжал через эту Тарасовку. И вот все вспомнилось, завертелось в душе. Да и устал я в городе. Ох как я устал тогда, казалось, больше не вынесу. И вот наконец-то вырвался! И потому я не ехал, летел на крыльях. И все бы хорошо, но случилась неприятность, — я вспомнил, что еду пустой, без подарка. Но постепенно все выровнялось — я успокоился. Да и автобус шел хорошо и мотор убаюкал. В конце концов заскочу в сельмаг и что-нибудь выберу. Это решение вовсе утешило.
Через два часа показалась Тарасовка. Я вышел в центре села, у самого магазина. Он был открытый, и я сразу бросился к двери. Мне повезло — я ликовал.
Магазин был большой, с двумя отделениями. В одном продавали печеный хлеб, печенье и ржаные темные пряники. Тут же стояли банки с разными соками и искрились от сахара карамельки. В другой половине продавали обувь, одежду, разные расчески и бусы, то есть всякую мелочь. На эту половину я и пошел. И первое, что бросилось в глаза, — большой лист белой твердой бумаги, на котором стояли слова: «Товары под закуп». Внизу висело кожаное пальто, женские дорогие костюмы. А рядом с пальто красовались импортные джинсы с яркой желтенькой этикеткой.
— Почем товар? — спросил я у молоденькой и пикантной продавщицы. Она взглянула снисходительно и устало моргнула:
— Что вы сказали? — она смотрела теперь прямым вызывающим взглядом. На ее лице, густо выпачканном косметикой, сияли огромные серые глаза. Про такие давно уже сказано — это не глаза, а озера. Многим бы хотелось в них утонуть, но я не стал себя искушать.
— Девушка, мне нужен подарок. Для женщины лет двадцати трех-четырех…