Да, пускай Мишель остается на ферме...
Жаль, встречи с ним такие короткие! Тогда, в магазине, Мишель очень мало успел расспросить, но глаза его спрашивали. Анетта ощутила множество невысказанных вопросов — к ней, ко всему в ее жизни, к прошлому, к сегодняшнему, к завтрашнему. Таков Мишель. Бобовый король. Он хочет все знать. И вот что любопытно: это его желание передается другим. Правда, при Мишеле стало тревожнее. Анетта вспомнила героиню одного романа, читанного давным-давно, — эта женщина вдруг утратила привычки, все увидела по-новому. Что-то похожее произошло и с ней, Анеттой. Сперва она спросила себя, думая о Мишеле: а какая я стала? Наверно, очень постарела... Прежде достаточно было посоветоваться с зеркалом.
Мишель воскрес, он явился из прошлого, он принес с собой словно свет какой-то, который отмывает краски, чернит тени...
А Пуассо ничем не проймешь. Вчера, например... Новый постоялец, тот, с трудной фамилией, едва не упал в холле. Расписался в книге приезжих, да как схватится за сердце! Жервеза почти внесла его в номер. Анетта кинулась к телефону, стала набирать номер врача. «Ерунда, — остановил ее Пуассо. — Нечего впадать в панику!» Анетта хотела сама осмотреть больного, — была же она когда-то санитаркой, училась на подпольных курсах во время войны, у сельского доктора. И мечтала о медицинском факультете, много прочла... Но Пуассо замахал руками. «Чепуха, — твердил он. — Здоров, как бык». Так часто бывает, когда ее что-нибудь беспокоит, он как назло беспечен, несносно беспечен...
— Как там наш больной? — сказала Анетта. — Этот Нойвицен... Фу, опять забыла!
Пуассо припав к баранке, насвистывал.
— Что? А, Нойвизенталер! Ни черта! Жервеза его вылечит. Она брюнетка, арийцы пялят на нее глаза. Хаха-ха! Это уж точно. Национальная психология!
Опять психология! Пуассо считает себя знатоком этого предмета. Ни шагу без психологии!
— Если бы я была этим Ной... тьфу, талером, я бы и на минуту не задержалась в пансионе.
— Почему?
— Отвратительный хозяин, вот почему... Можно умереть, он и пальцем не шевельнет.
— О-ля-ля! Язычок у тебя сегодня...
Больной постоялец вызывает не только участие, но и симпатию Анетты. Он лежит себе мирно, не рвется к траншеям и блиндажам, не сорит колбасной кожурой, не бьет бутылки о древесные стволы.
Шоссе взмыло в гору, справа в желтой осенней чаще замелькали скалы Чертовой западни, потом внизу открылась узкая долина, блеснула белая от пены река, показалась красная крыша пансиона, — как последний цветок среди облетающих веток, еще не убитый северным ветром.
Старый, толстенный дом на бугре, над речкой, будто загнанный туда длиннорукой ордой могучих, столетних буков, принадлежал когда-то мельнику. Уцелела и мельница — ветхая, покосившаяся, с замшелым остовом колеса. К ней ведет, прыгая с камня на камень, крутая тропинка. Анетта улыбнулась, — лицо Пуассо опять, как всегда, приняло уморительно-самодовольное выражение. Он безмерно гордится «Приютом охотника». Он забыл, что заброшенное угодье приглянулось прежде всего ей — Анетте.
Она посоветовала отказаться от соблазнов модерна, оставить все, как было, только крышу покрыть свежей черепицей. Это нравится клиентам. И внутри пансион обставлен по вкусу Анетты. Пуассо, глазом не моргнув, лишает ее авторства. Ну, да бог с ним! Главное — людям приятно в пансионе. Если бы можно было принимать не всех, а с разбором! Написать на фасаде: «Только для хороших людей». Смешно, конечно... Но досадно же открывать двери для всякого сброда...
В маленьком холле, где удалось все же разместить дюжину стульев, телевизор, журнальный столик, хозяев ждала Жервеза. Она нервно теребила посудное полотенце:
— О, мадам, мадам!
Жервеза грубо нарушала этикет, красуясь в холле с принадлежностью для кухни, но Анетте было сейчас не до этого.
— Больному хуже?
— О нет, мадам... Ему лучше, гораздо лучше... Он так швырнул тарелку...
— Какую тарелку?
— Простите меня, мадам, простите... Я положила чеснок. В жаркое — чеснок... Мне потом Марта сказала — господа из Германии не терпят его...
— Виновата я, Жервеза, — сказала Анетта. — Вы у нас новенькая, я сама должна была предупредить. Ношусь то в город, то сюда...
— Он понюхал, мадам, да как шмякнет об пол... Нате, кричит, возьмите ваше еврейское кушанье!
— Вот как! — голос Анетты стал жестким. — Да, очевидно, наш больной поправился.
— Я выскочила, да с обломками и налетела на господина Вальтера из шестого номера. Он спрашивает: что произошло? Я объяснила. Ладно, говорит, я его успокою. И правда, господин Вальтер его успокоил. Я быстро нажарила котлет, отнесла... Скушал все дочиста.
— Он нацистская свинья, Жервеза, — сказала Анетта. — Но он наш клиент, к сожалению.
— Я понимаю, мадам.
Анетта впервые позволила себе произнести такое вслух. К счастью, их никто не слышал. Экран телевизора мерцал перед пустыми стульями.
— Если на то пошло, — зашептала Жервеза, — то и Вальтер с того же огорода тыква. Поклясться могу перед святой девой, он из военных. Походка у него... Я-то насмотрелась на них.
Вошел Пуассо, подбрасывая на ладони ключ от гаража. Анетта сообщила ему о происшествии.
— Эврика! — фыркнул Пуассо. — Человечество ищет средство распознавать нацистов. Чеснок — на что проще!
— Тебе всё шутки...
— Если уж хочется отвести душу, что ж, давай им иногда чеснок.
— Ты серьезно?
— А почему нет? Думаешь, мне приятно, когда болтают, что Пуассо, бывший партизан, подмазывается к нацистам?
На этот раз он, кажется, не шутит.
12
Андрэ сидит теперь боком к столу, одну ногу протянул на соседний стул, другую согнул и крепко обхватил обеими руками колено. Поза, которую Этьен терпеть не может.
Этьена нет дома, он сегодня занят в пансионе, налаживает котельную, готовит «Приют охотника» к зиме. Мы с Андрэ хозяйничаем на ферме вдвоем. До обеда мы выкапывали цикорий, срезали листья и складывали корешки в груды. Впоследствии из корешков вытянутся белые, сочные отростки — диковинные отростки, случайно обнаруженные сто лет назад бельгийским огородником Витлофом. Теперь это важная статья экспорта. Цикорий Витлофа едят в тушеном и вареном виде, делают из него салаты, маринады, гарниры.
Укладка корней — работа нехитрая, и Андрэ мог бы начать разговор еще тогда, но не решался. Он спрашивал, в каком виде едят цикорий в Советском Союзе, и, не дослушав ответа, уносился мыслями к чему-то совсем другому, кусал губы, хмыкал. Похоже, на поле появлялся кто-то третий и требовал у Андрэ каких-то объяснений.
Чувствовалось, Андрэ чем-то обеспокоен или огорчен. Но за обедом он не высказался. Он усердно жевал, заметив только, что аппетит ему не изменяет, как бы ни складывалась жизнь.
— А жизнь тяжелая? — осведомился я.
Он пожал плечами.
— Не теряй аппетита, — сказал я.
Он расхохотался. Наверно, это и помогло ему решиться.
Я не торопил его. Я смотрел, как он устраивается на двух стульях, — с видом человека, бросающего вызов обществу.
— Месье... дядя Мишель, — начинает он. — Вы тоже думаете, что я виноват?
— В чем, Андрэ?
— Это же при вас... Или вас не было? Папа говорил со мной так, будто я виноват... Ну, я сказал мсье Дювалье, я направил его в Тонс. Но ведь я не знал же, что так обернется... А папа... Я же не хотел ничего плохого!
— Нет, Андрэ.
— Вы мне верите?
— Верю, — сказал я. — Но тебя задело, правда? Не странно ли, а? Ведь чистая же случайность... Ты не знал и не мог знать. Показал дорогу — и всё. И волей-неволей ввязался...
Андрэ дернул плечом:
— Вот и вы, дядя Мишель, как отец...
Губы его надломились, изображая гордое сожаление.
— Постой, постой! — сказал я. — Случайности бывают всякие. Над этой стоит подумать. Видишь ли, мы, люди на земле, стоим локоть к локтю. Попробуй-ка пошевелиться так, чтобы этого не почувствовали другие! Нет, при всем желании не получается...