— Ничего, — сказал я, — завтра они все припомнят Мовсесяну. Они ему еще покажут, где раки зимуют…
Рафик поставил очередной мат Иванову, смешал на доске фигуры, поднял голову, убедился в том, что общество решительно осоловело, и объявил, как милость пожаловал:
— Ну, ладно… Хватит! Теперь — отдыхать. Чтобы завтра свежие головы были… Мои друзья, — он посмотрел на нас с женою, — пусть здесь ночуют… А мы получше местечко найдем… — Он подмигнул Иванову: — Ты к Машке пойдешь. — И Кильчакову подмигнул: —Ты к Верке.
— Ну… зачем… как-нибудь уж… в тесноте — не в обиде… — забормотал Иванов, по — видимому смущенный неожиданным предложением Мовсесяна. Тот уже надевал на него полушубок. Сопротивляться глава комиссии не умел, да, похоже, и не хотел. Он одевался послушно.
Принес Мовсесян и кильчаковскую одежку, фуражку. Кильчаков оскалился и пролаял:
— Никуда не пойду! Сам к Верке иди!
Казалось, мгновение — и Кильчаков укусит, так и цапнет за палец. Мовсесян даже руку отдернул.
— Людям отдохнуть нужно, — обратился он к совести Килььчакова. — Люди пешком с Чулышмана пришли… А ты — как собака на сене. Нехорошо! Одевайся! Идем!
Рыча, огрызаясь, блистая глазами, Кильчаков оделся.
— Пошли! — приказал Мовсесян. И вывел комиссию из дому в непроглядную тьму, на мороз.
Я подумал, что, кроме как к Машке и Верке, комиссии некуда будет податься.
Мовсесян на минутку вернулся, чтобы сделать напутствие нам:
— Уходить будете, дверь прикроете. На замок я не запираю… У меня все имущество — что на мне…
Утром мы вышли в потемках на волю, прикрыли за собою дверь избы-пятистенки. Выпал снег, пахло корочкой свежеиспеченного хлеба. Мы торопились, бежали, боясь опоздать на райкомовскую машину. И пили — большими глотками — вкусный утренний горный воздух. И то, что было с нами минувшей ночью, выветривалось, растворялось, как дурнота сновиденья…
Возле райкома пофыркивал газик — секретарь, видимо, только пришел, весь домашний, добро поспавший, попивший чаю.
— Ну как ночевали? — радушно спросил он.
— Хорошо, спасибо, — ответили мы. (Машина как раз поравнялась с избой — пятистенкой аймачного ветврача Мовсесяна. Ее окна были темны.) — Вот здесь мы и ночевали, у ветврача…
Изба обозначилась в свете фар и канула в темноту.
Я ждал, что секретарь райкома что-нибудь скажет о ветвраче Мовсесяне. Может быть, он и сказал бы, но раньше заговорил шофер:
— Вот интересное имя — Рафик… Как все равно в детском саду: Вовик, Шурик, Рафик… А как его по — настоящему-то звать?
— Это армянское имя, — сказал я неопределенно. — Впрочем, может быть, и от Рафаила…
— Нет! — с убежденностью и даже каким-то воодушевлением сказал шофер. — У нас в роте был Рафик Мнацаканян… Рафик — и все. А еще одного я знал — Тофиком звали.
— Это хорошо, — прервал нашу с шофером болтовню секретарь райкома, — что к нам приезжают молодые специалисты… с запада. Мы стараемся создать для них все условия… Насколько это возможно… Но, к сожалению, отдача пока что меньше, чем нам бы хотелось. Мало кто приживается у нас. Одни уезжают сами, других приходится попросить…
— Тоже, знаете, и с востока на запад иные едут ума набраться, а иные мочалками торговать, которые на кусту растут… — пытался возразить я. Хотя чего возражать-то?..
Дорога шла в гору, зудел мотор, говорить стало трудно. Чем выше мы поднимались, тем явственней проступала заря, розовели окошки. Вскоре навстречу хлынул сплошной заревой разлив — сполохи холодного пламени. Машина остановилась.
— Перевал у нас называется переломом. На переломе принято постоять, — сказал секретарь райкома.
Мы постояли на переломе, на самой кромке ночи и дня. Ночь вся осталась под нами, внизу, чернота ее обрела еще большую плотность, ночь стала как угольный пласт; над ним занимался, алел, багровел, пламенел новый день.
Постояли мы молча на переломе и покатили под гору — полого, легко, с ветерком.