— Ну, кончайте вы, — сказал Сема, — Толя маленький, давай-ка, подруби...
Маленький не ответил, не оторвался от рукоятки. Была его очередь дергать. Он согнул слегка руку, весь сжался, собрался над пилой, рванулся, но пила осталась в стволе недвижимой, рукоять торчала, как сучок из коры.
— Хха! — выдохнул маленький и снова дернул без пользы. Тогда он встал, взял топор и пошел куда-то прочь. Он ударил стоявшую тихо березку с такой отчаянной силой, что она скользнула со своего пня, не качнувшись, стоймя коснулась земли.
— Ну что, Толик, — крикнул большой, — не хочешь больше, наелся? — Он взялся за рукоять и выдернул пилу одним коротким мощным движением рук. Последняя щепоть опилок порскнула из-под зубьев.
— Ничего, начальник, — сказал он. — Сейчас мы ее положим. Ляжет, и лапки врозь. — Толя большой всадил топор в лиственницу.
Она легла вскоре. Изыскатели двинулись своей просекой к дому. Идти было светло, чисто — совсем не то, что прежней душной тайгой. Просека рассекла тайгу и впустила в нее солнечный, ветреный воздух.
Маленький Толя шел позади всех, хмурился и молчал.
«Сно-ова цвету-ут кашта-аны, слы-ышится плееск Днепр-а».
Толя маленький старательно, сколько хватает духу, вытягивает гласные. Так принято петь в концертной бригаде, где он первый солист. Но этой наивной выучке не испортить Толину песню, потому что ночь, горит костер у реки, Томочка сидит на траве, слушает, и руки, крепкие Томочкины руки, мякнут от нежности. И всё тело тоже. Томочка не чувствует большой жесткой гальки в траве и жара костра. Нежность переполняет Томочкино сердце. Томочка не может больше оставаться одна. Она тихонько зовет:
— Толик.
И он идет к ней, в белой рубашке с распахнутым воротом, с темнеющей грудью и шеей. Он высок. На него надо смотреть снизу вверх, как на звезды. И костер дружески заглядывает ему в лицо, и бегущая мимо вода одобрительно булькает, ткнувшись на мгновение в берег и поспешая дальше в Ангару, в Енисей, в море.
Толя опускается на колени и берет прохладными руками Томочкино лицо. Он держит его перед собой, и долго смотрит в него, и тихо несет к себе, и сам движется ему навстречу...
Томочка вздрагивает, встретившись с чуть шершавым мужским подбородком, прижимается к нему и шепчет:
— Толечка, родненький, миленький, хорошенький...
Толстые, глупые окуни смачно бьют хвостами о воду, передразнивая поцелуи.
Потом идут разговоры, шелестящие, беззаботные и важные, куда-то спешашие, как река.
— Ой, Толенька, смотри-ка, что у тебя делается. Все щеки мошка изъела. Хочешь, я тебе свой накомарник отдам? Нам в химлесхозе новые выдали. А я себе сошью.
— Да ну, — произносит Толя лениво, как подобает мужчине. Он лежит, протянув ноги, положив голову Томочке в подол. Она водит пальцем по его лицу, рисует странный бесконечный узор и говорит, говорит...
— Ой, знаешь что, Толька твой вчера опять чего-то на Соню ругался. Как так можно жить? Соня вроде собачки за ним бегает. Толик да Толик. Всё ему позволяет. А он зато себя и выставляет таким самостоятельным. Соню поманил — она и прибежала. Не дружили, не расписались, ничего. Я бы никогда такого не позволила.
— Ты-то уж не позволила. Подумаешь. — Толя щурит глаза и выпячивает губы. Он вскакивает на ноги и подымает Томочку, вертит ее в воздухе и тащит к костру, и хвастает своей силой, и сам радуется ей. Оба смеются и жарко дышат.
Потом опять слышно, как фырчит, слабея, костер, как шлепают по воде окуни...
И еще идут разговоры.
— Мы запрошлое воскресенье в Падун ездили, — рассказывает Толя. — Ну, что было! Все деньги пропили, даже на автобус нет. Толька говорит: «Поедем на такси». Ну, потеха! Сели в «Волгу», до старого Братска доехали, шофер говорит: «Платите, ребята». Толька его за плечо берет: «Ты таксиет, говорит, и я таксист, понял, давай как таксист с таксистом...» Ну, что было! Так и доехали бесплатно. — Толя хвастает другом. Он не знает, чем похвалиться перед своей любовью. Не знает, что не надо ему хвалиться.
Томочка начинает зябнуть, ежиться.
— Толик, — говорит она, — зачем ты ушел из бригады, связался с экспедицией? Вчера наряды закрывали, в вашей бригаде, говорят, по семь рублей за день у всех обошлось... Бригадир у вас такой хороший человек был. Толька большой зато от него и ушел, что он пьяницам не дает спуску. А ты тоже за ним потянулся.
— При чем он здесь? — оскорбляется Толя маленький. — Я не Сонечка. Сам знаю, что делаю.
— Толик, я читала в газете, когда построят Братское море, в Тайгутинке пристань сделают, поедем тогда с тобой на пароходе в Иркутск?
— Поедем. В каюте «люкс». Толька плавал в «люксе». Ну, рассказывал, красота. Всё в коврах. Мы с тобой еще в Сочи поедем. Там такое дерево есть в «Дендрарии», самшит называется. Вот из него топорища крепкие выходят! Я тебе, хочешь, дом построю? Знаешь, мы с батей какие дома строили? Каждую досточку зыстругаю. Выкрашу всё. Уголочки заделаю как по линейке. Террасу пристрою. Наличники выпилю узорчатые. Ну, красота! — Толя маленький счастливо засмеялся... — На первом этаже сами жить будем, а на втором я комнату сделаю, туда Тольку пустим с Сонькой. У него всё равно дома никогда не будет. Он всё пропьет.
— Толик, — тихонько сказала Томочка, — ты не замерз в одной рубашке? Хочешь, я тебе свою жакетку отдам? Мне ничуть не холодно.
И еще спустя немного:
— Толенька, миленький, ясненький мой! Откуда ты такой взялся?
Пора было ехать на работу. Все ждали Толю большого, сидя в кузове машины, поминали тяжелый день понедельник и особое молодоженское положение Толи. Но, пропустив все сроки, пошли стучать к нему в дверь.
Дверь Толиной квартиры была сбита с петель двухметровой чуркой. Чурка лежала тут же, на пороге. Все перешагнули через нее, вошли в квартиру осторожно, как входят в покинутый дом. Под ногами что-то хрустело. Плита в кухне была порушена, каркас ее скосился набок, кирпичи выбиты и расколоты на полу. Всюду лежали обломки стульев и табуреток. Пол был усыпан крупой. Здесь же валялись смятые банки леща в томате, черепки посуды и куски сахара-рафинада. В комнате были разбросаны тряпки, должно быть, платья и кофты. Их тоже рубили. Всё носило следы дотошной, тщательной рубки. Не дикого буйства, нет... Порублен был также стол, подушки и одеяло. Сломанный хребет кровати касался пола.
Посреди этих бывших вещей лежал Толя большой в сапогах, в фуфайке, прижав к груди топор. Он проснулся и вскочил быстро, внимательно оглядел вошедших, будто хотел дознаться, простят ли его, можно ли было ему делать то, что он сделал. Убедившись, что можно, он повеселел и сказал:
— Я опять юноша. Холостой, неженатый... — И снова посмотрел на всех, дожидаясь себе приговора.
Толя маленький плюнул сквозь зубы, усмехнулся криво, выругался и вышел. Не мог он видеть этого поковерканного жилья, очень знакомого ему, вчера еще чистенького, прибранного и красивого. Он почувствовал что-то вроде презрительной жалости к другу, словно друг вовсе не был большой, словно не бил вербованных в клубе, не пилил столетний листвяк на спор...
— Вот противные, — сказал Сема-техник. — Ну что ты, паразит, натворил?
— Ничего не помню. Ночью пришел, а Сонька домой не пускала, что ли. Я взял дрын и пошел шуровать. Что ты — совсем косой был. — Толя большой развел руками, приглашая понять его.
— Эх, Клавочка, — сказал Сема, — и как вы попали на этот курорт? Ну ладно, поехали.
— Поехали. — Толя большой заспешил, подхватил свой топор. — Мы тебе, начальник, сейчас всё сделаем в лучшем виде. Километра полтора рванем.
Но рабочий день не получился. Он кое-как дополз до середины.
— Начальник! — позвал Толя большой. — Отпусти опохмелиться. Не могу, душа горит. Я тебе завтра двадцать часов отработаю. А сегодня отпусти. Дурак я, что наделал... — И опять он посмотрел на всех, доискиваясь себе сочувствия, прощения или мужеского приговора без жалости. Но сочувствовать никому не хотелось. Слово «дурак» казалось слишком слабеньким, непригодным для Толи большого.