Густад потер бумагу между большим и указательным пальцами и подумал: «Какая роскошная, в сравнение не идет с тонкими листками на моем рабочем столе!» Джимми всегда был небеден и очень щедр. Постоянно покупал подарки для его детей. Бадминтонные ракетки, биты и калитки для крикета, стол для пинг-понга, гантели. И никогда не дарил подарки сам, всегда передавал мне, приговаривая: они же твои дети, так что у тебя первое право на их благодарность и радость. Но когда бы Джимми ни появился, Рошан, Дариуш и Сохраб бросали все свои дела, чтобы пообщаться с ним. Он был их героем, даже для Сохраба, весьма разборчивого в этом отношении. Стоит только поглядеть, как он задирает нос перед Диншавджи.
Густад притушил фитилек керосиновой лампы и откинулся на спинку кресла. Свет, теперь совсем тусклый, придавал комнате фантастический вид. «О, великий отец Ормузд, что это за шутка такая? Когда я был юн, Ты вложил в меня стремление учиться, двигаться вперед, преуспевать. Потом Ты отнял деньги у моего отца и послал меня гнить в банке. А теперь вот мой сын. Ты позволил мне все устроить, сделать достижимым, а потом лишил его желания учиться в ИТИ. Что Ты хочешь мне этим сказать? Или я стал слишком глух, чтобы Тебя услышать?»
Он снова поднял стакан. А эта смесь рома с пивом не такая уж отвратительная, решил он и глотнул еще. «Сколько лет я наблюдал за Сохрабом и ждал. Но теперь мне хочется оказаться в исходной точке и не знать, чем все закончится. Тогда, в начале, была, по крайней мере, надежда. Теперь не осталось ничего. Ничего, кроме печали.
Какая жизнь могла ждать Сохраба впереди? С этой фашистской политикой Шив Сены и бредовой языковой политикой маратхи у меньшинств не было будущего. Это походило на положение чернокожих в Америке – превосходи ты белого человека хоть вдвое, получишь вполовину меньше. Как заставить Сохраба понять это? Как заставить его осознать, чтó он делает с собственным отцом, для которого главная цель в жизни – успешное будущее сына?» Сохраб лишил его этой цели, и это все равно, что лишить калеку костылей.
Теперь ром-пиво казался уже почти вкусным. Он допил все, что оставалось в стакане. Напряжение постепенно отступало. «Я вытолкнул его из-под колес девять лет назад, чтобы спасти ему жизнь, – размышлял Густад, – могу и снова вытолкнуть, из моего дома, из моей жизни. Чтобы научить уважению. Как же много он значит для меня… значил для меня… в тот день…»
В тот день с утра шел дождь. Нет, он шел весь день: дождь, пахнувший дизельными выхлопами. Направляясь на обед с десятилетним Сохрабом, он сел не на тот автобус. Густад отпросился у управляющего, мистера Мейдона, на полдня, чтобы отпраздновать первый день Сохраба в старшей школе Святого Ксаверия. Поступить в нее было нелегко. Девиз школы – Duc In Altum[74], и ему следовали с особой строгостью при отборе абитуриентов. Нужно было сдать труднейший вступительный экзамен, а потом пройти собеседование, Сохраб то и другое выдержал на отлично. В свои десять лет он уже бегло говорил по-английски. Не то что в три года, когда при поступлении в детский сад беседовавшая с ним директриса спросила: «Каким мылом ты пользуешься?» – и Сохраб ответил: «Мылом “мыло”», – на всякий случай использовав еще и слово на гуджарати.
Густад хотел устроить ему настоящий праздник. В «Паризьене» подавали лучшее в городе рыбное карри с рисом. К каждому блюду полагались хрустящие папад[75], рыба всегда была свежим морским лещом, и официант, по выбору посетителя, клал ему на тарелку любую часть рыбьей тушки. Это обстоятельство было чрезвычайно важно, поскольку Сохраб обожал треугольный хвост морского леща.
Но каким-то образом – из-за дождя, толкучки и суеты – Густад неправильно прочел номер маршрута, и обнаружилось это, только когда автобус отъехал от остановки и оказался посреди транспортного потока. К ним по проходу, качаясь, уже приближался кондуктор с болтавшимися у него на плече кожаной сумкой для денег и рулоном билетов в металлическом ящичке.
Протянув ему мелочь, Густад сказал:
– Один полный, один детский до Чёрчгейт.
После обеда в «Паризьене» он собирался сделать Сохрабу сюрприз: повести его в «К. Расом и Кº» – угостить их знаменитым фисташковым мороженым, которое там подавали между двумя вафлями, до самого конца остававшимися хрустящими. Идея с мороженым принадлежала Дильнаваз. Оно было дорогим, Сохраб ел его только один раз в жизни, когда после церемонии в храме огня отмечали его навджот[76].
Кондуктор, проигнорировав протянутые деньги, равнодушно пробормотал: «В Чёрчгейт не идет», – и, глядя мимо Густада на дождь и пробку за окном, решительно щелкнул своим компостером – тик-тидик, тик-тидик, – что произвело угрожающее впечатление.
Дождь начался рано утром: мощные потоки воды низвергались с неба. Густаду вспомнилось, как, провожая их с Сохрабом в новую школу, Дильнаваз сказала: «Когда начинаешь что-то новое, дождь – на счастье». Сохраб тоже был доволен: это означало, что он сможет надеть свой новый плащ «Дакбэк» и резиновые сапоги, мальчик надеялся, что на пути им встретятся потоки, которые надо будет переходить вброд.
Перед уходом ему нарисовали на лбу красную бинди[77] и надели на шею гирлянду из роз и лилий. Дильнаваз приготовила оверну[78] и блюдо с рисом, на которое положила стружку кокосового ореха, листья бетеля, сухой финик, один орех арека и семь рупий[79] – на счастье. Потом вложила ему в рот кусочек сахара, обняла и прошептала на ухо благословение. В тот день ему желали примерно того же, чего желают в день рождения, с той разницей, что упор делался на школу и учебу.
Стоя в первом ряду толпы, ожидавшей автобус, Густад мечтал, чтобы дождь хоть ненадолго прекратился. Но тот оглушительно колотил по гофрированной металлической крыше автобусной остановки. Воздух был тяжелым и неприятным. Транспортный поток, словно впавшее в летаргический сон чудовище, разлегшееся на мокрой блестящей поверхности дороги, пульсировавшее и извергавшее миазмы, время от времени, лениво очнувшись, немного продвигался вперед. Резкий, зловонный дух бензинных и дизельных выхлопов, казалось, растворялся в окружающей влаге, и та обволакивала все и вся.
– В Чёрчгейт не идет, – повторил кондуктор, продолжая рассеянно щелкать компостером – тик-тидик, тик-тидик, тик-тидик. Левой рукой он поигрывал монетами, заполнявшими его кожаную сумку: пропускал их между пальцами, как воду, набирал полную пригоршню, поднимал и денежным водопадом выпускал обратно в сумку, где они приземлялись с металлическим позвякиваньем. Кожа на сумке в результате его постоянных ласковых поглаживаний отполировалась в этом месте, стала глянцевой, как шелк, лоснящейся и, казалось, излучала тепло. Вот этот образ кондуктора Густад и видел перед собой отчетливей всего, когда лежал на мостовой под проливным дождем, прямо перед надвигавшимся потоком машин, не в состоянии подняться. Что-то у него было сломано, тело уже пронизывали первые мощные вспышки боли.
Но перед тем был спор с непреклонным кондуктором.
– В Чёрчгейт не идет, – повторил он сердито – видимо, ливень и пробка на дороге всем испортили настроение. – Будете покупать билеты или как?
– Раз этот автобус не едет в Чёрчгейт, мы сходим.
– Тогда сходи́те. – Тик-тидик, тик-тидик, тик-тидик. – Или покупайте билет. Бесплатно ехать не положено.
– Дерните хотя бы веревку звонка водителю. – Фразы у Густада получались негодующе-рваными из-за того, что автобус дергался в плотном потоке.
– Веревку я дерну только перед следующей остановкой. А если вы остаетесь, то покупайте билет или… – Он указал пальцем на выход.
Густад посмотрел на веревку: что, если попытаться дернуть самому? Кондуктор, конечно, захочет его остановить, и в результате получится физическое столкновение. Он знал, что одолеет кондуктора в честной схватке, но делать это на глазах у Сохраба недопустимо. К тому же известны случаи, когда кондукторы, если видели, что уступают в драке, обрушивали на голову пассажира свои металлические билетные ящики. Густад еще раз попытался воззвать к здравому смыслу: