Потом начался двухчасовой разбор текста Фрейда. «Пуловер» давал участникам слово, некоторые задавали толковые вопросы, другие, как обычно, сначала развёрнуто пересказывали какой-нибудь абстрактный тезис, а потом предлагали «сказать что-нибудь по этому поводу». Кто-то хотел обсудить отношение Фрейда к женщинам. Кто-то категорически не хотел обсуждать отношение Фрейда к женщинам. Один юноша начал подробно объяснять какой-то текст Лакана, который никто, кроме него, не читал. «Пуловер» тоже не смог устоять перед шансом продемонстрировать собственную начитанность – ушёл от темы, затеяв малопонятную двадцатиминутную дискуссию, в которой слово «желание» повторилось дюжину раз, и ни один из дюжины высказавшихся толком сам не понимал, что он хочет сказать. Макс откашлялся, и преданный букве протокола «пуловер» вернулся к теме семинара.
Через какое-то время Ракель отложила ручку. Потом всё закончилось, заскрипели кресла, народ начал потягиваться, а внутри у неё развернулась борьба между вежливостью и нежеланием общаться. Вежливость победила. Она подошла поздороваться с Максом.
– Ракель, – произнёс он с теплотой, ослабившей её стремление поскорее сбежать, – как я рад тебя видеть!
Ей захотелось заплакать, глупо и иррационально.
– И я рада. – Голос, к счастью, не сорвался.
Они немного поговорили об учебной программе у психологов и ещё о чём-то. Макс показал на книгу, которую она прижимала к груди:
– Вижу, ты читаешь в оригинале. Уроки Сесилии, да?
Ракель не помнила, когда в последний раз имя матери произносилось вслух и с такой уверенностью. Она кивнула.
– От неё по-прежнему ничего нет? – спросил он.
Она снова кивнула. Макс надел пиджак. Он совсем не такой высокий, каким ей когда-то казался.
– У неё всё и всегда было сверх меры, – сказал он. – Это очень необычный поступок – вот так исчезнуть.
– И не вернуться, – вырвалось у Ракели. – Это тоже очень странно.
Рядом появился «пуловер», поблагодарил Макса и предложил Ракели пойти с ним в «Пустервик» выпить пива. Ракель промямлила что-то про «следующий раз» и ушла.
* * *
Когда спустя некоторое время она зашла в холл квартиры на Юргордсгатан, то оказалась свидетелем перепалки между двумя другими носителями фамилии Берг. Папа решил, что Элис обязан присутствовать на семидесятипятилетии бабушки. Элис протестовал, во-первых, потому что считал, что никто не должен решать за него – он, как известно, уже совершеннолетний, – но, во-вторых и главных, потому, что бабушкин юбилей выпадал на Вальпургиеву ночь. Мартин говорил, что Элис обязан соблюдать правила, поскольку он пока ещё живёт в этом доме и не обеспечивает себя сам. Тут крыть было нечем. Деньги – вопрос щекотливый.
– Не понимаю, зачем она решила праздновать именно в Вальпургиеву ночь, – прошипел Элис со злостью и, захлопнув дверцу посудомоечной машины, скрылся у себя в комнате, где через несколько минут зазвучали отрывистые и затягивающие как воронка звуки «Le poinçonneur des Lilas» Генсбура.
Мартин вздохнул.
– Ты хоть придёшь? – спросил он. – Ингер прислала приглашение ещё месяц назад.
В воображении Ракели нарисовалась гора неразобранных конвертов, растущая рядом с почтовой щелью у неё в прихожей.
– Конечно, – ответила она.
Отец жестом показал на стол. Поставил перед ней прибор и тарелку.
– Думаю, надо подарить ей что-нибудь из Svenskt Tenn [51], то, чего у неё нет. Как думаешь? Или скучно? – Он вытащил остатки обеда: французский картофельный салат и жирного копчёного лосося, и только теперь Ракель ощутила в желудке сосущую пустоту.
– Отличная идея, – ответила она с набитым ртом.
Мартин сел напротив.
– Я подумываю вернуться к биографии, – легко произнёс он.
О намерении создать Великую Биографию Уильяма Уоллеса Ракель уже слышала раньше, и сейчас ей пришлось выслушать все выкладки в пользу этого проекта ещё раз. Raison d’être [52] для этой биографии может служить следующий «совершенно абсурдный факт» – «адекватного жизнеописания» британского писателя до сих пор не существует, хотя сам писатель уже больше шестидесяти лет как мёртв. И Мартин не верит, что это зависит только от того, что автор уже принадлежит прошлому, passé. Он считался writer’s writer – писателем для писателей, не получившим признания в широких читательских кругах. Большая слава не пришла к нему, потому что он никогда не был на одной волне со своим временем.
– В Штатах его творчество считалось слишком детерминированным, и это, конечно, сыграло свою роль в том, что его настоящий прорыв там так никогда и не состоялся…
– А где-нибудь в другом месте он состоялся?
– …но его описания человека всегда психологически заряжены, что, возможно, проистекает из его интуитивного и скорее теоретического понимания человека. Уоллес, к примеру, довольно много занимался психоанализом. В «Фуге» есть забавный эпизод, когда та страдающая пианистка, Фанни, попадает к мозгоправу, сама не понимая зачем, и…
– Хочешь чаю?
– Нет, спасибо. Как бы там ни было… Ты же читала «Фугу для Фанни»?
– Да. Ты мне дарил её два года назад. Первое издание.
Ракель поставила тарелку в посудомойку и включила чайник. Ракель и Элис Берг со строгой периодичностью получали книги Уоллеса в подарок на Рождество или день рождения в комплекте с небольшой речью о «значении Уоллеса для современной прозы». О том, что год назад эта речь уже произносилась, Мартин, похоже, забывал. Они разворачивали бумагу и восклицали: «Уильям Уоллес! Какой сюрприз!» Ракель даже одолела безнадёжно экспериментальную «Время и часы, наручные и настенные» – прочла все восемьсот пятьдесят страниц, отметив на полях карандашом все удачные, но необязательно понятные абзацы. Она даже подумала, пройдя весь путь до кинематографического THE END – это было последнее слово в книге, – возможно, она смогла бы это перевести, несмотря на то, что роман считался непереводимым. Когда все в один голос говорят, что некий текст непереводим, что это значит – помимо того, что все так говорят? Эксперимента ради она попыталась перенести роман с фонтанирующего словами английского на самоуверенный шведский. Получилось так себе.
Пока отец разглагольствовал, чай потемнел. Ракель почувствовала сильную усталость. Ноги подкашивались от одной мысли, что надо ехать домой на Фриггагатан.
– Я останусь до завтра, – сказала она, когда речь уже велась о «профеминистской», как её называл Мартин, теме другого романа Уоллеса. Она может провести вечер, читая в своей узкой девичьей кровати, надев всегда свежевыстиранную фланелевую пижаму, она рано ляжет спать – ей казалось, что она проспит сутки.
Папа быстро съехал на рельсы другой своей любимой темы: что мы будем есть на ужин.
– Ради меня не старайся, – сказала Ракель, но Мартин уже вовсю листал «Французскую кухню», всю в пятнах от жира и соуса, которая всегда открывалась на рецепте говядины по-бургундски, и бормотал что-то про coq au vin [53], и можно ли сейчас найти в «Хемщёп» свежего цыплёнка из экофермы, и что закончился лук-шалот. Обычный ужин мог у Мартина раздуться до пятичасового проекта. Несколько лет назад он отремонтировал кухню, и царивший здесь в детстве Ракели полный хаос сменился безупречным порядком. Теперь здесь была широкая рабочая столешница из мрамора, мягко закрывающиеся дверцы, современная плита (на самом деле он хотел установить газовую, наверное, потому что такая была у них в Париже, но у него не хватило сил переупрямить управление кондоминиума), ну, и сам Мартин в фартуке поверх чёрных джинсов и футболки. Поскольку он всегда делал минимум два дела сразу: одновременно с приготовлением еды обычно разговаривал по телефону, надев на ухо беспроводной наушник, как Борг из «Звёздного пути», или слушал канал «Культура», или выкрикивал разные команды детям, если те случайно оказывались поблизости.
Сейчас, проинвентаризировав содержимое холодильника, он с радостью констатировал, что нужно идти в магазин. «Салухаллен» ещё час будет работать. Ракель хочет чего-нибудь особенного? Нет? Точно? Может, оливки? Или грюйер? Что, неужели даже пралине от «Фликкурна Канольд» не хочешь?