«Я вор», – рассказываю, как извлекаю, внимательным прищуром просматривая, безвестные мысли безвестных людей, слишком несоединенных с собою, поэтому никогда не записавших – это их книги я записываю и за свои выдаю. Мне постоянно кажется, что я ворую не только книгу, но и славу книги. Будто была когда-то у меня какая-то «слава», будто она вообще существует, будто она вершина, куда можно подняться – все это вздор. Впрочем, Попутчица зевает: я для нее простой, и скучный, и слабый. Она переспала со мною ради мести, а для меня это событие галактического масштаба, и я скрываю по привычке. Она моя первая женщина – после моей первой женщины, бывшей после моей невесты, которая на «до» и «после» разрезала жизнь. Как жаль, что книга не рассказывает жизнь, а только историю. Расслаиваются рассказчики, герои – меня утягивает по единственно возможному тоннелю истории, я ей ведьмак – создатель и слуга Ведьмы.
Рядом в этом полустанке, куда случайно завела нас история, другие слепые старательные шахтеры в своем ритме, на своем наркотике раскапывают тоннель. Конец мира придет, если однажды мы прокопаем всю землю и останемся в огромной, как гномье царство, зале (ненавижу, вслед за мамой, крестьянское «зала») из речи, из историй, и мы укрепим своды раскопанной почвой, потеряем путь наружу, а потом и память о том, что было что-то вне нашего подземелья. Как настоящие гномы, зайдем так далеко, в кропотливую работу над полостью в сердце горы, чахнуть станем над золотом, усыпляя понемногу в себе силу. Следующие люди станут раскапывать эту гору (для них – тривиальную гору книг, папирусов и скрижалей), извлекать на поверхность кубышки с подземным воздухом, крутить на свету и цокать языками: «О, а это неплохая история», расставлять на полках по градации от «великого» до «бессмыслицы» творения предков‐дикарей, от бриллианта до черной, ничего не стоящей истлевшей породы, расставят немногих найденных, а некоторых даже изобразят – тех, кто в янтаре запечатлелся. Так кончится добровольное заточение зарывших себя в железное царство.
Железная гора есть и в полустанке, вобравшем нас с Попутчицей на последнюю нашу ночь. Прорыты шахты и тоннели рабочим людом и роботом-разведчиком. Понемногу, пока движется разведка, человеческий труд и здесь дешевеет настолько, что выгоднее использовать человека для потребления соцсети, чем для утомительной геологической работы – справится машина. Я очень неумел в этом деле, хотя вообще-то и чувствую многое, чувствую ее тело, она врастает спиной в мою грудь и живот, и мне надо только держать подольше и быть с ней, и держать ее за тонкие испачканные пальцы, и она тоже держит меня, и постепенно даже самая ленивая страсть врастает в обобщающий космос, из которого вышло все с первым взрывом и куда вернется после многих огненных спиралей расширения. Ты не нуждаешься ни в объяснении дыхания, ни в страсти, ни в покое, потому что дышишь перманентно. Нельзя объяснить мысль, потому что та снует без передышки, и тяжелым трудом бывает узнать, что ты – вовсе не мечущаяся в черепушке обезьянка. Гномы-писатели едят землю, запихивают ее в себя, чтобы превратить малоценную почву в драгоценный камень, чтобы появился просвет, затем тоннель, затем зала, затем царство и, наконец, бездна – забвение.
Железная гора – это единственная возвышенность тут на десятки горизонтов вокруг. Мы попали в ее тень, съехав с восьмой трассы на полпути, истощенные знойным днем и однообразием разговора. Свернули, чтобы помолчать на противоположных краях двух унылых мотельных постелей. За горой – очередное море пустоты, где камни, никогда не встречавшие прикосновения человека, но однажды и пустоте приходит конец, и за долиной встретит нас город Феникс. Я везу Попутчицу, чтобы она встретилась со своим L. Они встретятся на жалких полтора часа – зачем я вез ее столько дней и столько слов пролил между объятиями?.. Уже с утра меня скрючивает приступом ревности. Казалось, еще утро назад мы извивались, как две змеи, в любви, в единстве, а теперь она отбрасывает меня ненужной чешуей и уходит, словно я не знал, что всегда был средством транспортировки в объятия любимого, который причинит ей настоящую боль – не то что я. Мне она не нужна, свой удел я знаю, однако спазм жадности силен, я слуга желаний, я желаю полностью обладать, превращать ее, чтобы служить ей, чтобы потом проклясть ее и сбежать от нее обратно в прохладу побережья.
Прямая дорога по Аризоне стелется до горизонта, подрагивает синевой жар, скопившийся под негостеприимным космосом, мы летим точнехонько на восток: прямо против хода моей БМВ поднимается солнце, диск его колеблется и волнуется, словно это Юпитер в кольцах, и он непропорционально огромен, словно мы в кино. Я вскакиваю. Ее потное маленькое тело на другой половине единственной мотельной постели. Вдруг это тоже сон во сне? Я принимаю душ и дрочу, чтобы не лезть к ней больше. Выходя, я сталкиваюсь с ней, она ударяет по моей груди ладошкой – это что, так с мужчинами здороваются их женщины, когда мы становимся мужчинами?.. Что-то, кажется, бормочет под нос, но я не слышу, не открывает глаза, хотя лампы мотельного верхнего освещения горят ярко. Я не открываю жалюзи, там за пределами комнаты подлинная американская пустошь. На много сотен миль стелется земля, не годящаяся, кроме двух месяцев прохладной весны, для жизни, и мы все живем здесь, вне овеянных живой океанской прохладой побережий, – уже искривление, эдакий своеобразный post-modern art. Postmortem art.
«Последняя декада эпохи Возмездия, – говорит экскурсовод в очках в тонкой эластичной оправе, девушка на шпильках, девушка с одним глазом, девушка две тысячи двухсотого года от Рождества Христова, девушка-смотрительница спроектированного мною третьего этажа Музея, – характеризовалась обильным расселением людей по непригодным для жизни районам: например, восточная часть пустыни Мохаве. Прозаик-гном K. в серии очерков „О путешествии из Сан-Диего в Феникс“, написанных приблизительно в две тысячи восемнадцатом – две тысячи двадцать пятом годах, говорил об этом так:
„За день солнце переходит от левого горизонта в правый. В первой четверти движения мы завтракаем и обсуждаем ненавистный ручной труд, который позволит нам обеспечить себя наркотиками, водой и пищей на следующий месяц, во вторую четверть движения солнца мы запираемся в кондиционируемых помещениях или машинах, и рубим, бурим, ломаем землю: камни, пустую породу, сокрывающую сокровище, ее брюхо, ее красную внутренность. Тут мы извлекаем энергию Земли, ее черную кровь, ее красный капилляр, ее зеленую энергетическую тягу, ее синюю кость, ее розовый жир… Я работник по розовому жиру, я глажу свой розовый живот, в промежутке между второй и третьей четвертями движения солнца я ем розовую еду, дышащую нездоровьем, и мой желудок способен это даже переварить. Так странно, я ем мясистое розовое хрю-чево, состоящее из яда и воды, и чавкаю, и прошу прибавить вкуса, и мне кажется – они («они» – обобщающий конструкт, который внемлет всем мало-мальски серьезным просьбам. – примеч. экскурсовода) добавляют новых вкусов, запахов, моя жизнь начинает пахнуть не только иссушенной мертвой пылью, но и живым жирным мясом, хотя я ем одно и то же: хрючево, составленное из ядовитой подделки под мясо, растворенной в самой дешевой проточной воде из ближайшей канавы. Оно целиком состоит из переживания ужаса животного. Ужаснувшееся животное родило перепуганное дитя, в него сразу воткнули (в анус, в сосцы на вымени, в язык) по четыре трубки: две тонких, две толстых – и, хотя оно еще еле стоит на дрожащих ногах после родов, его уже рвут на части новой сессией выкачки энергии. Все ради удовлетворения моего голода, и я жру ужас день за днем, час за часом: бургер, стейк, котлетку, тефтельку, сосиску, колбаску, шашлычок, пельмешку (я все-таки русский крестьянин, пусть и в странноватых, непригодных для жизни североамериканских обстоятельствах – но жив ведь, следовательно, это литературное преувеличение насчет непригодности, или?..), я пузырюсь от жира и страха, присваиваю себе власть над органами, через которые протекает работа по перевариванию и осмыслению яда, который попал в меня. А на третьей четверти солнечного движения, когда оно начинает катиться направо, когда обед и послеобеденные разговоры, и отрыжка, и получасовое восседание на толчке с порнографическим журнальчиком с белоснежными красотками из северо-восточной Америки, далекого кленового Мэйна, который мне отсюда не представить, – когда все позади, – вздыхаю, сплевываю, снова сажусь в машину, ковыряю землю.