«Благодаря океану узкая полоска пустыни тут продувается и делается холодной, выпадает конденсат, залетают ошметки шторма, побережью достается несколько недель дождя», – умничаю перед новой знакомой, мне нравится, что она принимает все, будто ребенок, будто чудо, будто в первый раз будет у нее и у меня. «А так, сорок миль отъедь направо, в смысле на восток, и задохнуться можно. Там лето в разгаре и сейчас». Ее впечатляет, а завтра мне праздновать трехлетие в Америке, а завтра она уволочет меня в сердцевину пустыни Аризоны, в зону ариев, где из дождей нам повстречаются только вихри пыли и звездопады. Три года, как я оторвал себя от корня, благодаря которому шло внутри меня течение естественного смысла. Я все еще жду, что по совокупности заслуг или по милости Божьей проснусь однажды и увижу себя в этой реальности, где я сделался одним из них, где врос новым корнем в новую почву, но, впрочем, калифорнийская земля так бедна!.. плохо растет в ней посев, больное и усталое дерево, тем более без полива, и чахнет редкий куст на тенистом склоне, когда брат его на обращенном в солнечную сторону склоне давно иссох, стал полом и стенами птичьего гнезда. Мне каждый день надобно просыпаться в какой-то реальности, где можно хоть как-то назвать себя. «Я русский писатель, я эмигрант, я мужчина, я коп, я кришнаит, я любовник Ведьмы, я ведьмак, превращающий девушек в ведьм и превращающийся в их слугу на исходе дня превращенья», – можно спятить, если утром не вспомнишь, какая из одежек ты сегодня, а корень не проникает в эту землю, и уж три года, пока Попутчица не угодила в мои лапы, я не знаю спокойного пробуждения.
В полночь, закончив обсуждать, что делает пустыню пустыней, а прибрежную калифорнийскую линию – подделкой под Средиземноморье, – мы оказываемся дома, я занимаю центр комнаты и пытаюсь медитировать. Я говорю: думай о цифре, а я попробую ее «прочитать». Я не угадываю ни одной. Она загадывает «шестьдесят три», а я говорю «девятнадцать»; она загадывает пять – я «слышу» девяносто; наконец, я пытаюсь использовать ум – ее день рождения седьмого числа седьмого месяца, и я восклицаю: «Семь!» – «Нет, – качает головой Попутчица, – я загадала тридцать три». Возраст, когда ты превратишься из предыдущего человека в американца – возможно, в безликое нечто, ведомое непроходимой тупостью и невежеством. Но не будем о плохом. Возможно – превратишься в святого молчуна, свободного от смысла, развязанного, вольного, способного подняться над несвободой, проданной другим американцам под брендом «наша свобода». В конце концов, это вечер невинности, вечер чтения мыслей. Я пью с ней вино, я курю с ней косячок, я чего только не делаю и чего только не говорю, и все это – вокруг вращающегося электрозаряда, который прострелил нас и обрек быть противниками и друзьями.
Вместо цифр я прочитал в ней желание не спать подольше. Говорю: «Ну все, пошли», а она не идет, просит погасить свет, оставить лишь мутный свет настольной лампы, и тут узнаю, что попался, бормочу беспомощно после многочасовой болтовни единственную правду о себе: «Я хочу тебя поцеловать», – и слышу, как над нами хохочет половина зрительного зала. «Знаешь, однажды я тщетно писал книгу с неясным адресатом: „Understanding what is like to be a Human. A guide for our Guests“». Говорят, существа из прочих измерений (то есть все остальные) очень смутно понимают, что мы думаем, чувствуем и как воспринимаем время и пространство, и главное, почему совершаем все это. Для них я скрупулезно записал на английском черновик великой расшифровки – книги, не ставшей ничем, кроме как удобрением почвы. Целой книги, написанной, чтобы удобрить эту почву, пустить себя в нее. Це́лую книгу… Я целу́ю Попутчицу.
Поцелуй длится, пока мы не оказываемся на утомительной, однообразной горно-пустынной трассе номер восемь, пока не находим себя в вонючем городе-полустанке, я не могу больше давить педаль и ехать, и необъяснимая вонь забирает на ночь в гадкий липкий неизбежный сон. В липовой тенистой аллее я целую ее, прижимаю к себе, как котенка. Попутчица оказывается мягкой, будто мучная куколка, и чуть не исчезает. Она ощетинившаяся и не верит, что я действительно восхищаюсь ее красотой и люблю ее красоту. Нет ей пристанища, она не допускает для себя дома, пещеры для уединения, это роднит нас, – настолько мы ненавидим самих себя, что еще не приспособлены ни для чего другого, кроме как сталкиваться и расходиться.
Я вор, хоть я и не знаю, что краду и ее тоже у суженого, того, кто расчертит ей сердце ржавым гвоздем. Это паттерн: краду ведьм у простачков и вселяю в них огонь дьявольский, после такой трансформации другого превращения не будет, обратно в женщину не вернуться, я лишь слуга их превращению, и ухожу, сослужив, для следующей работы собирать силы из песка и почвы. Как ребенок, он невинен в своем делании зла: просто не знает, что в его руках сердце, вернее знает, но для него сердце – даже не мышца, а плюшевая игрушка. Он водит гвоздем по сердцу моей Попутчицы, и боль, которую я могу ощутить, лишь бывая с ней, заводит в глубины пустыни, меня как на привязи ведет следом, хотя это моя машина и моя страсть снабжает нас топливом, чтоб ехать по восьмой трассе на восток. Вот такой он сумасшедший, и из всех людей она выбрала такого, нашла, помчалась, через море и землю, но почему-то приземлилась в моей пещере, в моем утре.
Прежде, чем пить, или курить, или болтать бесконечно, я замолкаю перед нею в асане. Она отвечает на мой вопросительный взгляд. «Я тоже умею в йогу», – горделиво говорит, с пренебрежением, с удивлением.
Ее лицо теперь наполовину смыто: я вижу отблеск, делающий половинку оранжевой и невинной. Я превращаю эту встречу в стихотворение, я бормочу бесконечно, нет толку лгать. А она поэт – присылала стихи, – я в ответ свою прозу. Детскую, едва вставшую на ноги. Меня распирает гордостью: первое признание, бокалы узнавших, услышавших мое имя, под которым я рос, пока не вырезал себя под корень, чтоб пересаженным быть туда, где корня не пустить; и предки, люди куда красивее, много работавшие на благо будущего, которое наступило с приходом первого шелеста славы, с приходом первой воплотившейся рукописи, благосклонно косятся с оцифрованных фотографий, с увядших могильных плит: что-то ценное я снес к их недвижимым престолам, но они-то, по крайней мере, навсегда в земле, стали частью плоти плодоносной нашей земли, той, что я покинул, кинул, предал. Снится, как заговорили этот осколок души: к губам прикоснулось полдюжины указательных пальцев, и полдюжины голосов прочли заклинание, предвосхитив все, что выпадет написать, – а это, как ни крути, очень много вязких строк и абзацев – а половина теперь потерта и потеряна на компьютерах и на ненадежных виртуальных облаках, четверть никогда не высказана, высосана ленью, пятая часть истлела в детских тетрадях-попытках, – итого, превращается в оконченное слово лишь крупица, но это расслышано, и вот я могу Попутчице своей указать, что больше я не бессловесное место, а имя, я превращаюсь в фамилию, а фамилия растет из великого корня, из рода и тысяч попыток стать будущим. Нам досталось время для чего угодно, для всякого извращения, оно наше – только не для того, чтобы горевать и быть несчастными.
А с друзьями следует переписываться умной речью. Это потом издадут – по-другому невозможно – и белым стихом прозовут. Вот нас шестеро за столом, хотя, когда я представлял себе, – думал, будет больше, но вот все сложено в будущем, и нас шестеро, и один потеряется сразу, пятеро останутся: двое сделаются друзьями, а потом врагами, двое сделаются любовниками, а потом мужьями, а я один сижу, я в центре пятерки. Я всегда один, в центре, и в этом нет ценности, это данность, в этом нет ростка гордыни, однажды надо взглянуть на вещи так, будто случилось это все не со мною, не в моем единственном космосе, не проводящем ни звуков, ни тепла, признать: здесь будущее, оно наступило, здесь род ставит точку, взваливает невероятный груз на плечи одинокого, но только он пришел сюда не для горести, так что никогда не горюй. Всегда наблюдатель, будто это я поэт, а не добрая Попутчица – но я не пишу стихов, я пишу только рассказы: самозабвенно, будто могу однажды что-то выдумать, чего не встречалось на исследованных мной планетах и астероидах; выдумываю постоянно, иду с неискренними намерениями в чужие космосы и не признаюсь в том, что затаил за спиной, сжатым в кулак. Любая воплощенная книга в конечном счете – припорошенная правдой ложь, – я протаскиваю частичку подлинности в усложняющееся, многослойное искусство, это искушение, это вязкий танец ума посреди умом не облицованных образов.