Считаю до тридцати, до ста.
Человек затихает, и, выждав, мы убираем пальто с его окровавленного рта. Кон, всхлипывая, окунает край пальто в воду и утирает с его лица кровь. Теперь кажется, будто он уснул.
В больнице его завернут в простыню и отправят домой, к Фионе.
Всю дорогу до нашего острова и потом, когда мы ложимся в постель, я чувствую, будто что-то во мне надломилось.
Я по-прежнему ощущаю под пальцами грубую шерстяную ткань и знаю, что и Кон не может уснуть. Она дышит шумно, неровно – значит, тоже не спит, плачет. И у меня текут по щекам горячие слезы. Хочется протянуть руки, обнять Кон, но всякий раз, когда я пытаюсь это сделать, вижу перед собой того матроса, слышу его надсадные хрипы. И в полудреме лицо его сливается с лицом отца, с маминым лицом. Вспоминаю, как в последний раз провожала их взглядом, когда они толкали лодку к темнеющему горизонту. Помню, как Кон кричала им вслед, а сама вся сжалась, будто окаменела.
Помню ее молчание, когда они не вернулись. Помню, как день за днем ходила она к морю и глядела вдаль. Как она во всем винила себя. Как она прыгала в воду и задерживала дыхание, чтобы не выплыть.
Сегодня, когда она прижимала пальто к лицу раненого, я смотрела ей в глаза. С отчаянием и ужасом в них светилось горячее желание, что-то сродни зависти.
В темноте закрываю лицо трясущимися руками, лишь бы не вспоминать, как они касались колючей влажной шерсти, согретой дыханием этого несчастного.
С утра небо ясное, на море штиль, блики солнца слепят глаза.
Кон молча сыплет курам зерно, помешивает на плитке овсянку.
– Как ты? – спрашиваю я.
– Ничего, – отвечает Кон и спешит улыбнуться, но тут же отворачивается, и улыбка гаснет. Видно, что она убита горем.
Я замечаю краем глаза, как она соскребает с рукава блузки бурое пятно крови.
– Давай я.
– Я сама. – Она отмахивается, а щеки бледные, восковые.
– Ради бога, Кон! – Выхватываю у нее блузку. – Что с тобой?
Но я знаю, что с ней, обе мы знаем. Кон вышла в море спасать людей, а кончилось тем, что задушила раненого, чтобы избавить его от мук. Заметив, как она тайком от меня разглядывает свои руки, прикасается к шее, к тому месту, где бьется пульс, я по мимолетным движениям угадываю ее мысли. Трепет пульса напоминает ей, что она жива, а руки – что она способна прервать чью-то жизнь, если захочет.
Начало января 1942
Городская ратуша Керкуолла битком, все сидячие места заняты, да и стоять негде. Горожане пришли целыми семьями, жмутся друг к другу; взволнованные матери качают на руках малышей, шикают на детей постарше. В зале жара и духота, окна запотели. Все взгляды прикованы к столу, где Джон О’Фаррелл, мэр Керкуолла, перебирает бумаги, стараясь ни на кого не смотреть.
Он высок ростом, плечист, с копной рыжих волос – с недавних пор в них стала пробиваться седина. Обычно улыбчивый, сейчас он, откашлявшись, обводит хмурым взглядом беспокойную толпу.
– Спасибо, что пришли, – начинает он, и голоса в зале сразу смолкают. – Понимаю, все замерзли, хотят скорей по домам, спать. И я в том числе.
Несколько сдержанных смешков – и больше ни звука, все ждут.
О’Фаррелл продолжает:
– Все вы заметили, к нам причаливают корабли с грузом, и, знаю, ходят всякие слухи, разговоры. Но вот что я скажу: главное сейчас – безопасность наших островов. Гибель линкора «Ройял Оук» для всех нас большой удар. Всех нас тревожит, что немцы так близко.
Приглушенный всхлип в глубине зала.
О’Фаррелл прочищает горло.
– Более восьмисот человек погибли в ту ночь, но много жизней удалось спасти, несколько сотен британских моряков, и все благодаря мужеству оркнейцев. И все же нам нужна уверенность, что подобное не повторится. С англичанами у нас договоренность…
Голос из задних рядов:
– Правда, что сам Черчилль сюда приезжал?
– Не смеши народ, Дональд, – отвечает кто-то. – Тебе что Черчилль, что твоя…
О’Фаррелл вскидывает руки:
– Да, правда. Приезжал.
По залу пробегает шепоток.
О’Фаррелл жестом призывает к тишине.
– Мистер Черчилль обсудил ситуацию со мной и с местным приходским советом, и все мы согласны, что острова необходимо укрепить.
Укрепить? Недовольный гомон. Что это значит – укрепить? Так вот зачем сюда столько цемента завезли? И листовое железо, и колючую проволоку?
– Ну так вот, – О’Фаррелл снова вскидывает руки, – для этого решено построить в заливе барьеры между островами. Четыре барьера из камней и бетона, прочные, чтобы противостоять течениям…
Слышны возгласы:
– Барьеры?
– Отгородиться от моря?
– Да вы с ума сошли!
– А как же приливы-отливы?
– А рыба?
– Не миновать наводнений и прочих напастей.
– Тихо! – Джон О’Фаррелл стучит кулаком по столу, и тут же все стихает – нечасто бывает, чтобы он вспылил. – Тихо, – повторяет он уже спокойнее. – Укрепления строить придется, как ни крути – приказ самого Черчилля.
Подает голос Стивен Александер, румяный, с тонкими, как пух, волосами:
– При всем уважении, будь то хоть приказ самого Господа Бога, все равно неправильно это.
Возмущенные замечания: как бы ты ни злился, грех богохульствовать. Стивен, извинившись, соглашается – да, мол, пить надо меньше.
Джон О’Фаррелл покашливает.
– Для строительства укреплений требуются рабочие руки. Потому предупреждаю, через две недели к нам прибудет большая партия иностранных военнопленных.
Потрясенное молчание.
– Иностранцев? – переспрашивает кто-то.
– Да, итальянцев, их держали в плену в Северной Африке. Тысяча человек.
Поднимается гвалт.
– Тысяча?
– Да вы шутите! – слышен крик.
О’Фаррелл стоит с невозмутимым лицом, но руками с силой упирается в стол, аж костяшки белеют от натуги.
– Военнопленных разместят, – говорит он, – на Шелки-Холме.
– Нет! – хором откликаются два голоса из задних рядов.
Все, кто есть в зале, оборачиваются – это двойняшки Рид, в последнее время в Керкуолле их не видно.
– Нет, нельзя этого допустить, – возмущается одна, голос у нее дрожит; вторая шумно дышит, будто от быстрого бега.
– Вы уж простите, – отвечает О’Фаррелл, – но это дело решенное.
Все молча ждут, что они скажут.
– Господи Иисусе! – громко восклицает Стивен Александер. – Шелки-Холм! Добром все это не кончится.
И на сей раз никто его не попрекает за то, что помянул имя Божие всуе.
Народ выходит из ратуши, перешептываясь: слыхали, что там творится, на Шелки-Холме? Люди пропадают, странные огни зажигаются, слышатся откуда-то звуки. А в море там живет существо, прекрасное и страшное, сводит человека с ума одним своим видом.
Мало того, что девочки поселились на проклятом острове, качают головой люди, еще и тысячи военнопленных им там не хватало! Кто знает, каких еще ужасов ждать?
Джон О’Фаррелл сидит за столом, на девушек даже не смотрит.
– Ваш долг этому помешать, – говорит одна.
– Простите. – О’Фаррелл сгребает бумаги, начинает заталкивать их в портфель. – Я высказывался против.
– Но… это же наш дом. Вы обещали…
– Да. Я обещал вашему отцу о вас заботиться. Но это… – О’Фаррелл разводит руками, указывает на кипу бумаг.
– Это важнее?
О’Фаррелл отводит взгляд, прячет остатки бумаг в портфель и, щелкнув замком, встает.
– Возвращайтесь-ка лучше в Керкуолл, – отвечает он. – Отец бы ваш не одобрил, что вы там, на острове, одни…
– А рядом тысяча мужчин? – спрашивает одна из девушек с застывшим лицом.
И, развернувшись, они выходят из ратуши навстречу вечернему холоду.
Те, кто подслушивал под дверью, рвутся их нагнать, образумить. Девочки и так горя хлебнули, а если останутся в этом гиблом месте, новых бед им не миновать. Говорят, всякий, кто там поселится, непременно сойдет с ума. Не грех девочкам об этом напомнить.