Во всяком случае, если и вкралась тут неточность, то уж упоминание Гергер как места, где Пушкин увидел арбу, не вызывает сомнений. Тем более что автор «Путешествия» далее повторяет название этой деревеньки, сообщая, что в Гергерах он встретил Бутурлина, который тоже «ехал в армию».
Неподалеку от бывших Гергер, на шоссе, стоит теперь памятник с бронзовым барельефом, изображающим горестную встречу Пушкиным той страшной арбы. Из камня струится вода.
Впервые я проезжал здешние места в юности, направляясь в недалекие «Сосняки», уединенное местечко, где в глухом лесу два молодых агронома — Анаида Назаретян и Эдмонд Леонович — разбили дендрологический парк с цветниками дивной красоты. Они прожили там сорок лет — в местах, к слову, где некогда служил лесничим отец Маяковского — Владимир Константинович. Помню, в парке, среди сосен и дубняка, молодая чета смастерила белую скамейку — точь-в-точь как в Тригорском над тихой Соротью — и назвала ее онегинской. И вот «Сосняки» всплыли в моей памяти из глубины, казалось, очень далекого времени, а Пушкин и его голос: «Откуда вы?» и «Что вы везете?» — увиделся и услышался таким близким и ясным, будто это было совсем недавно и я сам был свидетелем происшедшему здесь. И на вьючной тропе померещились следы грубых деревянных колес скрипучей арбы и воловьих копыт, и нетерпеливо бьющих о землю копыт пушкинского коня.
Долго ли всадник удерживал своего беспокойного коня, следя увлажненным взглядом за уезжающей арбой? Быть может, именно в те секунды в нем зрели слова, которыми он позже в «Путешествии в Арзрум» нарисует проникновенно-лаконичный портрет Грибоедова — человека могучих дарований и трагической участи. «Рожденный с честолюбием, равным его дарованиям, долго был он окутан сетями мелочных нужд и неизвестности... Несколько друзей знали ему цену и видели улыбку недоверчивости, эту глупую, несносную улыбку, когда случалось им говорить о нем как о человеке необыкновенном... Его рукописная комедия «Горе от ума» произвела неописанное действие и вдруг поставила его наряду с первыми нашими поэтами». Может, в те секунды Пушкин вспомнил и свой разговор с юной Катей Булгаковой, дочерью московского почт-директора, которая, узнав, что ее собеседник едет в армию, на войну, взмолилась: «Ах, не ездите! Там убили Грибоедова». Пушкин ответил тогда: «Будьте покойны, сударыня: неужели в одном году убьют двух Александров Сергеевичев? Будет и одного!» А за год до этого в Петербурге перед отъездом в Персию Грибоедов сказал Пушкину, что предчувствует свою гибель... «Приехав в Грузию, женился он на той, которую любил... Не знаю ничего завиднее последних годов бурной его жизни. Самая смерть, постигшая его посреди смелого, неровного боя, не имела для Грибоедова ничего ужасного, ничего томительного. Она была мгновенна и прекрасна».
Но вернемся к памятнику. Он поставлен не там, где состоялась эта печальная встреча, — не на старой, давно запущенной дороге, — а на шоссе. А почему, собственно, не там? Разве допустимо подчинять историю удобствам туристов?
Теперь уже и этого, не на месте поставленного памятника не видят пассажиры машин, поскольку под горой прорыт тоннель, сокращающий путь, и шоссе, вьющееся серпантином, стало почти безлюдным.
Может, просчет этот на первый взгляд не столь уж значителен: чуть дальше или чуть ближе стоять памятнику — велика ли разница! Но это же памятник истории! Пройдут десятилетия, потом столетия, и неточность будет принята за достоверность. Знаем ли мы, сколько недостоверного — большого и малого — скрыто от нас глубокими пластами времени? И чем глубже уходят эти напластования, тем трудней сквозь их толщу пробиться к правде, очистить историю от искажений. Вокруг того же Пушкина до сих пор не развеяна пыль глупых сплетен, выдаваемых порой за факты его биографии... Уважать историю — значит уважать современность, самих себя, созидающих историю для тех, кто придет после нас.
Пушкину не повезло. Когда до Гумров (ныне Ленинакана) оставалось 27 верст, стал накрапывать дождь «и шел все крупнее и чаще». Долго не переставал. «Вода ручьями лилась с моей отяжелевшей бурки и с башлыка... и вскоре дождь меня промочил до последней нитки». К тому же была ночь, и Пушкин не мог увидеть обычного здесь высокого, чистого, как синий хрусталь, неба, ощутить крепкий, бодрящий воздух Памбакских гор, такой прозрачный, что далекое кажется удивительно близким, — и отара белых овец, прижавшихся друг к другу, как белая бурка, медленно сползающая по зеленому откосу, и ручьи, сверкающие на солнце, — протяни руку и зачерпни холодную струю. И тишина в этих местах особенная: будто все кругом замолчало, чтобы человек мог предаться отдохновению.
На просторном плато Ширака на высоте полутора тысяч метров стоит второй по размерам и по промышленной значимости город Армении — Ленинакан, бывший Александрополь, до того Гумры (но правильно Гюмри — это русские казаки, воевавшие с турками, прозвали тогда крохотную деревушку на свой лад — Гу́мры).
Вот то место, где был казачий пост и куда приехал Пушкин. И теперь горожане, по старой стойкой привычке, называют квартал, застроенный розовыми зданиями, «Казачий пост». Где-то здесь стояла палатка, в которой, один подле другого, спали двенадцать казаков. Утомленный Пушкин повалился на бурку и уснул крепким сном. «Казаки разбудили меня на заре... Я вышел из палатки на свежий утренний воздух. Солнце всходило. На ясном небе белела снеговая, двуглавая гора. «Что за гора?» — спросил я, потягиваясь, и услышал в ответ: «Это Арарат». Как сильно действие звуков!»
То был вовсе не Арарат. Однако, захваченный воображением, аллитерационной силой «действия звуков», Пушкин «жадно глядел... на библейскую гору, видел ковчег, причаливший к ее вершине с надеждой обновления и жизни — и врана и голубицу излетающих, символы казни и примирения...».
А глядел он не на библейскую гору, а на Арагац. Было ли это собственной «ошибкой Пушкина», как сказано в примечаниях к «Путешествию»? «Из Гумров виден не Арарат, а Алагёз; очевидно, гору ему назвали ее армянским именем — Арагац»[2]. Да, слово Арагац фонетически ближе к Арарату, чем Алагёз. Но вряд ли кто-либо мог сказать Арагац, поскольку в то время эту гору лишь за редким исключением называли Алагёз. Арагац же — древнее имя, восстановленное лишь в нашу пору. Скорее всего, кто-то из казаков сказал именно Арарат, полагая, что раз Армения — значит, Арарат. Нет, по-моему, Пушкин не ослышался.
Итак, Пушкин видел Арагац. Четырехглавая, словно бутон, раскрывший свои лепестки, гора эта со стороны Ленинакана видится двуглавой. Среди вершин чернеет воронка древнего вулкана. Тысячелетия назад залил он все вокруг губительной лавой. Лава застыла, превратилась в твердь. В каменный панцирь оделась земля. Теперь, успокоившись от долгих страстей, безмятежно и торжественно сверкает
Под алмазным венцом
Среди звезд — Алагяз,
Выше гор, выше туч
Он на троне сидит, развалясь.
Это строфа из стихотворения Аветика Исаакяна в переводе Александра Блока. И обратите внимание: в 1898 году Исаакян все еще называл гору «Алагяз».
Некогда свирепый Арагац — поставщик строительного камня. Его склоны хранят несметные запасы туфа. Это особенный камень — легкий, пористый, сохраняющий тепло. Его пилят, в него вбивают гвозди — он не крошится. Его можно плавить. И долговечен он на редкость. Все древние сооружения Армении возведены из туфа. И если многие из них лежат теперь в руинах, то это не от разрушительного действия времени, а от нашествия врагов-разрушителей. Розовые камни украшают армянские города. Арагац — еще источник влаги. Подземные воды горы питают озера. А «выше туч» построена станция по изучению космических лучей — ковчег ученых, причаливший к самой высокой горе современной Армении. Физики многих стран мира побывали здесь.