Литмир - Электронная Библиотека

— Из карабина можно попасть, — сказал он. Сказал так, что я понял: очень ему нужно попасть. Душа горит.

Мы придвинулись поближе к лошади. Мертвым своим телом она прикрыла нас, живых.

Когда утих артобстрел и угомонилась авиация, мы выбрались из своего «укрытия». Фейгин признательно и прощально притронулся рукой к голове павшего коня.

Надвинулись сумерки, все гуще и гуще заволакивая землю. С моря дул колючий ветер, подсекая тонкие струйки моросящего дождя. Быстро стемнело. Мы шли в черноте сырого холодного вечера по расковырянной снарядами дороге, еще не зная, где проведем ночь.

— А я, — заговорил Эммануил, — все о Чебанюке думаю. Романтик он все-таки. «Вы, говорит, литераторы, должны писать для нас возвышенно». То есть как возвышенно? — спрашиваю. «Да очень просто, — отвечает, — так, чтобы бойцы полюбили свой военный труд. Полюбили побеждать».

Я заметил, что романтика, наверное, помогает переносить суровую суть войны.

— Все, что делаешь, надо любить. А иначе не пойдет дело, — сказал Эммануил.

Ночью раздался мощный орудийный грохот. Мрачное февральское небо над Цемесской бухтой заалело сполохами, его прочертили огненные стрелы «катюш». Наша артиллерия с земли и с моря ожесточенно била по западному берегу бухты...

Утром мы узнали, что на окраине Новороссийска, у рабочего поселка Станичка, высадился десант.

— Где-то там наш Чебанюк, — сказал Фейгин...

23 февраля — в день именин Красной Армии — во фронтовой газете «Боец РККА» вместе с нашими корреспонденциями (очерк Фейгина назывался «Звезды Черноморья») был опубликован рассказ уроженца Новороссийска командира взвода старшего сержанта Чебанюка под заголовком «Мы научились бить немцев». Это был суровый рассказ о трудных дорогах войны, о том, как шаг за шагом шел советский солдат к воинской зрелости, как он мужал, как крепла его воля: «Мы научились любить победу, и не только ту окончательную победу, которая будет через месяцы, а ту, которая будет через час, через минуту, когда ты врываешься во вражеский дзот или дом, занятый фашистами, и колешь их штыком, бьешь прикладом, душишь руками. Да, мы научились любить победу, почувствовали ее вкус и, что самое главное, мы научились добывать победу». В конце было сказано, что глубокой ночью взвод Чебанюка высадился с катера на берег, пробился в пригород Новороссийска...

Не раз еще мы с Фейгиным оказывались вместе на фронте, и всегда я чувствовал заботливую руку друга, его ненавязчивое, корректное покровительство. И хотя разница в возрасте у нас небольшая, я относился к нему как к старшему, более искушенному в жизни. Тем более в литературе. Войну он начал уже писателем. За плечами были четыре изданных книги... Позади — Перекоп, Севастополь, Керчь, Кубань... «Бывалый парень», — сказали мне друзья, знакомя с Эммануилом Фейгиным ранней осенью 1942 года, когда он служил еще в газете Черноморской группы войск «Вперед, к победе!». Никогда не забуду, как участлив он был, узнав, что меня ранило, как снаряжал, когда я уезжал в тыл полечиться. Уже в пути я обнаружил, что в сухом пайке, который он вручил мне, когда я взобрался в кузов машины, — и печенье, и табак, и даже копченая рыбешка. Где он раздобыл эти «деликатесы» — одному богу известно.

В конце сорок третьего нас разлучили кадровики. Меня перевели в другую газету, а он остался в «Бойце». Встретились мы лишь после войны — в Иране, куда меня снова забросила тогда судьба газетчика.

Было это в Казвине — плоскокрышем, знойном городе, в ста сорока километрах от Тегерана. Приехал Фейгин неожиданно и удивительно вовремя, потому что в тот день я собрался в далекую поездку. Когда улеглись наши обоюдовосторженные восклицания, он вынул из полевой сумки и подарил мне свою новую повесть «Девушка из легенды».

— Когда ты успел? — спросил я.

— Хотелось, не мог не написать.

Мы собрались идти обедать. Эммануил спросил, не найдется ли у меня чего-нибудь поесть. Заметив мое недоумение, добавил:

— Сейчас узнаешь.

У лестницы его поджидал пес. Рыжий, лохматый, хилый, он, высунув язык, прерывисто дышал.

— Жарко бедняге, — сказал Эммануил и дал ему ломоть хлеба.

— Где ты эту дворнягу нашел? — спросил я.

— С утра ходит за мной. Бездомная. Тут много бездомных собак.

Позже я узнал, что все три недели пребывания Фейгина в Казвине собака неотступно следовала за ним. Он ее кормил, даже купал в арыке. А когда выехал в Тебриз и через три дня вернулся, пес поджидал его у дома.

Вечером я отправился в восточную иранскую провинцию Хорасан.

Война не дошла до Ирана, хотя немцы изо всех сил пытались сокрушить Кавказ, затем устремиться в Иран, в Индию... Кавказ выстоял и победил. Иран продолжал мирную жизнь — по его территории пролегала лишь трасса военных перевозок. Ну, а здесь, в Хорасане, вдали от тех дорог, по которым с юга на север шли грузы, даже в войну не ощущалась война. В 46‑м и подавно. А в тихом, несуетливом городке Нишапуре, что по дороге из Тегерана в столицу Хорасана — многолюдный, бойкий Мешхед, средоточие паломников, — время, казалось, вообще застыло, остановилось.

Это чувство особенно сильно овладело мною, когда я пришел к холмику, благоухающему розами. Такой была тогда могила Омара Хайяма. Теперь в Нишапуре возвели великолепный мемориал и прах поэта покоится под камнем. Но холмик, покрытый розами, казался мне самым подходящим, самым естественным надгробием тому, кто лежал под ним. Самым подходящим, самым простым и великим.

Меня, когда умру, вы соком роз омойте...

Кругом стояла непроницаемая тишина, с неба, отполированного до синевы, нещадно палило солнце. А розы сияли свежестью, бессмертием красоты, как рубаи Хайяма о нежности и страсти, любви и грезах, о тайнах мироздания и свободе разума.

Стихи шли из глубины времени, не увядая и не теряя силы, напротив, обретая ее, потому что, простые и мудрые, они покоряли разум и душу все новых и новых поколений, призывая их к справедливости, к добру.

Когда б я властен был над этим небом злым,

Я б сокрушил его и заменил другим,

Чтоб не было преград стремленьям благородным

И человек мог жить, тоскою не томим.

Может быть, никогда раньше так пронзительно не звучали во мне эти строки, как в тот жаркий день в Нишапуре у могилы их творца.

Нет, не застыло здесь время! Тишина, прочно властвовавшая вокруг, словно наркоз, притупляла его ощущение. Жила, звучала в эти мгновения лишь поэзия Хайяма. Это она вобрала, вместила в себя время: и те восемьдесят с лишним лет, которые прожил ее творец на свете, и те восемь с лишним столетий, в которых живет его дух и его дар. И будет жить всегда.

Потом мы с водителем отправились перекусить в придорожную чайхану с рекламным названием «Омар Хайям». С потолка гирляндами свисали едко-желтые бумажные ленточки, усеянные черными точками мух, с неровного глиняного пола пахло испаряющейся водой. У входа висел потемневший от времени, но аккуратно обтянутый по краям синим бархатом, картонный портрет мудрого и печального старца в чалме.

Посетителей было мало. Трое молодых мужчин сидели за столиком, еще трое пожилых, поджав под себя ноги, — на ковре. Из маленьких стаканчиков они медленно пили чай с сахаром вприкуску и вели тихую беседу. Один уселся в сторонке и, облокотившись на цветастую подушку, тянул кальян, наблюдая, как при очередной затяжке булькает в стеклянной трубке вода.

Еще один посетитель находился в чайхане — худущий, с землистым лицом и в рваной одежде. Возраст его определить было трудно. Он стоял у входа и неотрывно, завистливо глядел на человека, курившего кальян. Потом приблизился к хозяину, разливавшему чай, но не успел проговорить ни слова: тот вышел из-за стойки, взял его за ворот куртки, подвел к портрету старца, заставил поклониться портрету и, что-то сказав, выдворил за дверь.

27
{"b":"832069","o":1}