Федор, встречавший поутру приходящих слуг вместе с сонливым дворником дядей Мишей, а иногда и вместо него, стал невольным свидетелем и объяснений, и доверчивой Глашиной ручки в широкой Семеновой ладони, и робкой улыбки. Он не вышел привычно навстречу из дворницкой, не поспешил принять легкий тулупчик, понял по танцующим губам, что его привычные приветствия и преданность сейчас неуместны. Просто проводил взглядом, тяжело вздохнул и побрел во двор готовить грядки к суровой зиме.
– Эй, узкоглазый! Подь сюды! – раздался окрик из‐за ворот.
Федор удивленно потянулся на зов тощей шеей и стал похож на любопытного гусенка.
– Тебе говорю, нерусь! – Это, оказывается, Семен его звал.
Приосанившись, вмиг утратив сходство с домашней птицей, которую застали врасплох, китаец прошел за ворота, сдержанно поприветствовал причмокивавшего самокруткой визави.
– Ты послухай, если жить хочешь. Тикай отседова подобру-поздорову. А то сильные люди про тебя интересуются. Того.
Опять это «того». Что оно означает все‐таки?
– Я худо не знаю, не делаю, не думаю. Я не убегать надо, – с достоинством ответил Федор, – это злые люди против я.
– Смотри. – Семен прищурил влажные глаза, тень от длинных ресниц упала на полщеки, дотянулась до густой бородки, некогда умело подстриженной городским цирюльником, но уже потерявшей элегантность. – Я твоя предупредил: твои друзья не любят шутковать.
– Это не мои друзья, это твои друзья. – Оказывается, в минуты волнений китаец говорил без ошибок, да и акцент чудесным образом прятался. – Тебе надо бояться, им надо бояться. Правда ходит по дороге своими ногами.
Последнюю фразу он долго заучивал с помощью Глафиры, он ее перевел с китайского и теперь радовался возможности покрасоваться изысканным оборотом речи. Но на Семена неожиданное красноречие не произвело должного впечатления. Глашин жених действительно желал бы китайцу исчезнуть, испариться – и вовсе не из ревности: вчера Сабыргазы попросил приглядывать, а завтра, глядишь, прикажет избавиться от нежелательного свидетеля. Кому это поручат, как не Семену? А подастся Федька восвояси, так и свою шею сбережет, и ему, доброхоту, рук марать не придется. Жалко, что не слушает. Семен сплюнул под ноги, повернулся и пошел прочь, насвистывая нехитрый мотивчик.
Весь день Глафире не сиделось на месте. Она и не заметила, что верный лопоухий рыцарь не показывает плоского носика, даже не прибежала к нему вечером, чтобы поболтать, отдыхая, и в очередной раз поучиться хитрой науке самовнушения. Ей нынче не до него: к вечеру следовало хорошенько начистить горницу для приема сватов. От счастливых мечтаний лишь однажды отвлекла Елизавета Николаевна, некстати позвавшая перебирать старые платья и разразившаяся воспоминаниями про молодость, про любовь с Веньямином Алексеичем, про частые глупые слезы.
– Вы, Гланюшка, смотрите не на лицо, а на руки, – напутствовала старая княгиня неопытную в любовных делах горничную. – Если работящий, то пусть хоть косой, хоть рябой… хоть китаец, – обронила и искоса посмотрела на Глафиру – не насторожится ли. Но нет, намеки счастливо пролетели мимо овеянной радостным предвкушением золотоволосой головки. Тогда пожилая дама продолжила уже настойчивее: – Это в ваши нежные годочки кажется, что свадьба – конец. Увы и ах! Свадьба – это только начало. Спросите хоть у своей матушки, легко ли одной детей поднимать? А инакость – она ведь бывает и к добру. Привитые от разных деревьев ростки сильнее и плодовитее. А цветы красивее и сочнее.
– Это платье в чистку отдать пора, Елизавета Николаевна.
Оказывается, занятая праздничными думками Глафира ее вовсе не слушала. Княгиня вздохнула и отдала ей незаслуженно пострадавшее во время обеда платье.
Вечером Глаша бежала домой вприпрыжку, растрепав пшеничную косу и запылив подол. Маменька еще не вернулась с фермы, значит, прибираться придется одной. Сначала поставила блины, наскоро затопила печку: пусть прогреется к приходу сватов, хотя на улице еще не те морозы, чтобы дрова попусту тратить. В горнице и без ненужных хлопот царил порядок, но она на всякий случай поправила застеленные овчиной лавки, смахнула пыль со старинного резного сундука, поменяла накрахмаленные кружевные салфетки на столе. В окно, выходящее на улицу, тихонько поскреблись.
– Глань, выдь на минутку, – позвал Сеня.
– Не могу, тесто подходит, а маменьки нет еще.
– Ты… того, сегодня не получится. Сваха на ярмарку уехала. Мать без нее ни в какую не соглашается идтить. Завтра ждите.
– Опять? – Глафира не смогла сдержать разочарования, слезы опасно подступили к ободу густых ресниц.
– Не опять, ты не думай. Выдь-кась ко мне. Поговорить про будущую супружескую жизнь надобно.
Глаша убрала некстати подошедшее тесто в холодную кладовую, накинула зипун (к вечеру заметно холодало) и выбежала за калитку.
– Пойдем прогуляемся? – предложил Семен. – Житуху обсудим. Я вот гостинец привез.
– Да что с тобой, Сеня? Беда какая? – Глаша уловила в словах жениха неуверенность, невысказанную просьбу.
Они побрели к речке, где готовились ко сну пузатые стога, обещая тепло и уют приблудившимся душам. Сумерки на берегу казались плотнее, будто сказочный водяной выпускал застоявшийся в могучих легких пар и тот полз из глубины, сгущаясь и холодея. Уже остался позади лай соседских собак, приметная рябина в начале сельской улицы, из‐за которой ту и прозвали Рябиновой, справа щетинились стерней скошенные поля, слева неприветливо темнел обрыв.
– Я ведь не просто так, я ж люблю тебя, глупая, – начал Семен. – Мне работа нужна денежная, а к тебе князья благоволят. Как ты думаешь, не оставят своей милостью?
– Да нет, не оставят. Они люди добрые и щедрые. Меня за столько лет ни разу не обижали.
– Это все х… – здесь Семен грязно выругался, – Мануил Захарыч со своими придирками.
Но ты ведь сумеешь упросить, чтобы мне хлебное местечко сыскалось?
– Да не знаю я, Сеня, никогда не пробовала просить Елизавету Николаевну. У меня же с ней все дела, а хозяйством заправляют Веньямин Алексеич с Глебом Веньяминычем. Откуда мне знать?
– Не хочешь, значит? – В голосе жениха Глафире послышалось неодобрение, но тут же разговор перешел на сладкое – на любовь. – А и ладно, потом разберемся! Дай обнять тебя покрепче, душенька, здесь никто не видит, да и темно уже.
Глафира застенчиво уперлась кулачками в крепкую грудь. Шелковый платок – подарок Феди-китайца – не выдюжил под натиском горячего дыхания и соскользнул с шеи.
– Ой! – только и вскрикнула, провожая ядовито-желтые складки, растекающиеся по воде и уплывающие вместе с течением в ночь.
– Пожди, я мигом, – пообещал Сеня и, широко ступая, ринулся за платком. Но невесомый шелк оказался проворнее, отплывал от берега, будто подгоняемый невидимыми веслами. Сапоги уже захлестнула вода, а рука все никак не дотягивалась до яркой тряпицы.
– Сеня, брось его, простыл уж! – позвала Глафира, видя, что ее кавалер едва не по пояс в воде.
– И то верно. – Семен вернулся на берег, подбежал к ближнему стогу, скинул сапоги с мокрыми портянками. Из перевернутого сапожного зева вытекло с полведра. Он потоптался босыми ногами по сухому сену.
– Поди ко мне, лебедушка, присядем тута, ногам зябко.
Глафира подошла, но присесть не успела. Настойчивые поцелуи дерзко впились в шею, сдвинув на сторону ворот блузки, ее дыхание сбилось, сладкая истома потекла по ключицам, на минуту застыла в грудях, налив их каменной могучей похотью, спустилась к животу, скрутила внизу крепкий узел и медленно, но необратимо потянула к чреслам, заставляя нервно переступать ногами и постанывать. Она и сама не заметила, как слились их губы, как ее руки обхватили гладкую крепкую шею и начали поглаживать кудрявые завитки за ушами и ершистый затылок. Невиданное доселе, неуправляемое желание прилепило ее к широкой груди, снова натыкаясь губами на его губы, скулы, уши. То, что жило отдельно от разума, отчаянно отбивающее ритм в низу ее живота, требовало выхода. Она очнулась, когда ощутила холод. Семен, рассупонив ворот блузки, жадно мял руками ее груди, причмокивал, присасывался к ним ненасытным ртом и громко стонал. Одна его рука отпустила измученный в неравной схватке сосок и задрала до невозможного подол платья. По ногам засквозило. Она ойкнула и попыталась отстраниться. Сильные руки приподняли ее и уложили в пахучее сено.