— Хорсё, — резюмировал Маеда Сигеру. — Очинно хорсё. Теперь Господина Хо пусть отврекает борсевиков западнее, ниже по течению. А мы проскочим…
Японец был прав, ядру отряда удалось форсировать реку без потерь, благополучно достичь берега. На флангах гремело и грохотало, но Горчаков в бой не ввязывался: нужно как можно скорее забиться в тайгу, уйти подальше от границы, оторваться от преследования и приступить к выполнению задания. Начало удачное, если даже людей Лахно и хунхузов истребят целиком, дело сделано, отряд прорвался через границу.
«Началось недурно, — думал Горчаков, ведя коня в поводу, смахивая с лица липкую паутину. — Лахно и хунхузов, конечно, уничтожат, но выиграно время, пограничники не сразу сообразят, что их провели, а когда опомнятся — поздно, не догонят. Тайга — океан, в ней легко затеряться».
Горчаков подозвал Мохова.
— Уходим, Арсений Николаевич.
— А остальные?
— Кто живой останется, догонит.
Мохов сердито дернул вислый ус.
— Стал быть, кинем? Не по-казацки это.
— Выполняйте приказ!
Брели густой тайгой, сквозь дебри, бурелом, отыскивали затравевшие тропки; коней вели в поводу. Впереди братовья Зыковы, Ефрем здешние места знал, вел уверенно, его высокая фигура мелькала в зарослях. «Этот не подведет, — думал Горчаков. — Надежный мужик, умеет Мохов подбирать помощников. Зыковы — таежники, выросли в лесу, молились колесу[121], с такими в тайге не пропадешь».
Ефрем шагал широко, безошибочно угадывал крытую высокой травой звериную тропу, братовья тоже не бездельничали: озорной Савка продирался сквозь чащобу с боевым охранением, младшенький Венка замыкал цепочку. Часто ложился, прикладывал заволосатевшее ухо к земле: не догоняют ли пограничники? Время от времени бежал к Горчакову, докладывал, запинаясь:
— Так что не слыхать. Тихо.
Переводчик Лещинский, бледный, невыспавшийся, с красными, воспаленными веками, негромко спросил:
— Сергей Александрович, нас будут преследовать?
— Все в руках божьих, — вздохнул Горчаков. — Советские пограничники упорны и настойчивы, вцепляются в добычу, как терьер в крысу. Будем уповать на удачу.
— Значит, существует реальная опасность?
— Советская земля для нас терра инкогнита[122], здесь может случиться все что угодно. Нет гарантии, что мы не нарвемся на пограничный пост, на дот. Если это произойдет, я не поручусь за вашу жизнь, милый юноша.
— Но… но это же неоправданный риск! Почему вы согласились?
— Таскать из огня каштаны для других? Ничего не поделаешь, милый птенчик. Мы, как говорили наши пращуры, всего-навсего служилые людишки, служим, выполняем чьи-то приказы. Так уж устроен этот лучший из миров.
— Допустим, вы правы. Но освобождение поруганной родины от коммунистов — кровное дело русских. Неужели очищать Россию придется с помощью варягов — немцев, японцев?!
— Самим не справиться. Снимите-ка розовые очки, господин переводчик! — вскипел Горчаков. Мальчишка! В голове — яичница. Вообразил себя спасителем России, ягненок!
— Полагаете, — Лещинский по-детски оттопырил губы, — что я рассуждаю как гимназист? Ошибаетесь. Я…
— Вы, птенец, разумеется, оказались в нашей приятной компании добровольно, по зову сердца, по велению души. Принесли вашу драгоценную жизнь на алтарь отечества, пошли на подвиг во имя потерянной и поруганной родины?! Прекраснодушие, самопожертвование… Красивые слова! А известно ли вам, что ничего святого на свете нет, что политика — а мы с вами имеем к ней некоторое отношение — грязнее нечищеного нужника?
— Но…
— Достаточно, господин переводчик. Сейчас не время для дискуссий. Перестаньте хныкать и сопливиться, как девчонка. Знал бы, что вы такой хлюпик…
— Прошу воздерживаться от оскорблений. Я не потерплю…
— Можете вызвать меня на дуэль. — Горчаков тронул поводья, поскользнувшись, лошадь сорвалась с замшелого камня, Горчаков едва удержался в седле. Боясь потерять след, он нагнулся, определяя по помятой траве нужное направление. Догнав Ефрема Зыкова, спросил: — Не заблудишься?
— Не должен. Травы ныне дюже буйные; было б по весне…
Затрещали кусты, Горчаков выхватил пистолет, Ефрем ухмыльнулся в бороду:
— Не пужайтесь, это кабан. Эвон его лежка. Не сумлевайтесь, ваше благородие, выведу прямехонько к Тигровой пади. Там заночевать можно, место добрячее.
— Останавливаться не будем, Зыков.
— Эк-гм… А коняшки? Как бы не подбились…
Горчаков повернул коня. Всадники дремали в седлах. Мохов что-то негромко рассказывал Окупцову, посмеивался, Волосатов жевал колбасу, Маеда Сигеру озабоченно поглядывал на компас.
— Осмерюсь спросить: не откроняемся ри мы от маршрута?
— Ни в малейшей степени, капитан. Я слежу за этим.
— Запомните, господин Горчаков, ошибки искрючаются, все доржно закончится хорсё. Очинно хорсё.
Безапелляционность тона покоробила Горчакова, похоже, японцы ему не доверяют. Этот солдафон держится как хозяин.
В полночь остановились на короткий привал, коней не расседлывали, выставили часовых. Горчаков обошел лагерь, проверил посты, усталые нарушители спали; у ручья слышались голоса, Горчаков раздвинул кусты; полная луна ярко освещала полянку, Мохов лежал на траве, рядом молодая женщина тонкими пальцами разглаживала пушистые усы атамана.
Горчаков протер глаза:
— Что это значит, Арсений Николаевич?
Мохов неторопливо встал, женщина, тряхнув пышными волосами, села по-татарски, Мохов положил ей руку на плечо:
— Это Ганна. Она всегда со мной.
На пне — бинокль и смушковая кубанка, такую носит моховский адъютант — смазливый худощавый мальчишка. Маскарад?!
Горчаков круто повернулся. Вскочив, Ганна подтолкнула локотком атамана, Мохов обнял ее:
— Наделала делов! Говорил, останься, не послушала.
— Не схотела. Я его слушаю, — Девушка прижала большую, тяжелую руку атамана к сердцу.
Мохов вздохнул.
Возмущенный Горчаков вернулся к своему «штабу». Маеда Сигеру сидел на сбитой бурей сосне, привалившись к стволу, дремал Лещинский.
— Это невероятно, господа! Мохов взял с собой женщину!
— Что же здесь предосудительного? — сонно пробурчал Лещинский. — Нас сопровождает амазонка. Восхитительно!
Японец оскалил зубы:
— Хорсё, очинно хорсё.
— Вот догонят нас пограничники, будет тогда хорсё! — вспылил Горчаков.
— А тогда мы мадам, как говорят китайцы, маро-маро кантами́[123], — Маеда Сигеру выразительно провел ладонью по горлу.
Мохов лежал, развалясь на косматой бурке, задумчиво разглядывал острые макушки елей, посеребренные луной, отчетливо видневшиеся на бархатном пологе ночного неба. Слушая Ганну, думал о своем.
— Казнишься, что меня взял. Вижу, вижу. Все равно бы за тобой ускакала. И впредь так будет.
— Не будет. Свяжу…
— Веревки перегрызу! Птицей полечу вслед.
— И дуреха. Промашку я дал — мыслимое ли дело бабу за кордон волочь? Не к теще на блины приехали, может так повернуться, что загинем.
— И нехай. Зато я с тобой.
— Тебе жить да жить, а ты смерти ищешь!
— Без тебя зачем она мне — жизнь?
— Кругом дура. Одно слово — баба!
— Баба, да не такая, как все. Все стерплю: дождик, снег — лишь бы с тобой. Бей, топчи — все любо. Но ежели обманешь — застрелю!
Мохов хохотнул по-холодному. Эта застрелит, слов на ветер не бросает. Ганну он подобрал в каком-то городке, ее родителей-эмигрантов прибрал липкий тиф. Растрепанная, оборванная, сидела девочка на тротуаре, Мохов остановился.
— Чья будешь, дочка? Чего молчишь?
— Мне бы хлебца…
— Эй, ходя! — Мохов окликнул разносчика-китайца. — А ну, давай сюда пирожки!
Девчонка вцепилась острыми зубами в мягкий пирог, давилась, урчала, как кошка над мясом.
— Мать честная! — охнул Мохов. — Наголодалась, бедолага. Пойдем-ка со мной.
— Нельзя мне. Дяденька не разрешит.