У бабушки только и разговору, что о житье-бытье, о хозяйстве. Ее речь пересыпана пословицами, поговорками, неожиданно яркими оборотами. Это высокая сильная старуха, крепкая, живая и расторопная. Она не горбится, как дед, не признает палки и вечно хлопочет, не зная покоя: то хлеб печет, то разжигает очаг, то старательно подметает двор, выбивает кошмы…
Каждый день, когда мы сидим за завтраком, в калитку тихо, с опаской входит большой серый пес. Не приближаясь к террасе, он останавливается на некотором расстоянии, причем всегда на одном и том же месте, и, опустившись на задние лапы, смотрит на меня умильными глазами. Рослый, сильный, пес этот принадлежит уличному сторожу, он привык бродить по дворам.
Вот и на этот раз не успели мы сесть за завтрак, а он уже тут как тут. Я встаю, протягиваю кусок лепешки. Зову: «На, Куктай, на!». А тем временем незаметно беру с полки коробок со спичками. Однако пес догадывается о подвохе, срывается с места и бежит к калитке – он очень боится спичек. Я швыряю вслед кусок лепешки, пес возвращается, хватает хлеб и со всех ног удирает. Мы все громко хохочем. Только бабушка ворчит:
– Чтоб тебя, хлеб швырнул, а! Грех ведь… Собакам аллах кости-огрызки определил.
Сестренка снимает с колышка сумку, вскидывает ее через плечо и отправляется в школу. Старший братишка, аккуратно сложив поясной платок, только было начал подпоясываться, как в калитку вбежал Кадыр, сын дяди со стороны отца.
– Быстрее. Исабай, опоздаем!
Они собираются куда-то. Я хочу пристать к ним, начинаю капризничать. Мать сердится:
– Чтоб тебе не ослепнуть! Сам с льняное зерно, а липнешь к старшим. Они далеко идут.
Дед, покряхтывая, с трудом поднимается со своего места.
– А ну, пошли, малыш, пойдем на улицу, – говорит он, протягивая руку к приставленной к стене палке.
Я сразу успокаиваюсь.
Постукивая палкой и сильно горбясь, дед еле-еле переставляет ноги. На нем старенький чапан, надетый поверх бязевой рубахи, пожелтевшая от времени белая тюбетейка, грубые кауши на босу ногу.
Я рысцой забегаю вперед, спрашиваю:
– Куда мы идем, к дедушке Мир-Ахмаду? «Про-шла-пролетела жизнь…»?
Дед усмехается:
– А, плут, догадываешься!
– Ну, быстрее же, дедушка! Тащитесь еле-еле, – тороплю я деда.
Дед смеется. Говорит, тронув белую бороду:
– Что поделаешь, малыш, стар стал я. Теперь я, к примеру, тоже сухое дерево…
Мы сворачиваем в узенький кривой переулок. Через знакомую покосившуюся калитку входим на просторный запущенный двор.
Старый Мир-Ахмад, одетый, как и мой дед, в бязевую рубаху и поношенный чапан, сидел на террасе несоразмерно высокой глинобитной мазанки рядом с низенькой болтающейся на петлях дверкой. Прислонившись к стене, он дремал, распушив по груди бороду и наклонив вперед большую лобастую голову.
Дед приставляет палку к стене, улыбается:
– Что, пригрелись на солнышке?
– А, заходи, заходи, а то я сижу тут, скучаю. В доме – никого. Мир-Махмуд за городом. С тех пор как я лишился покойной старухи, положение мое вот такое – только и знаю, – сижу, торчу, как одинокий кол в поле, – говорит Мир-Ахмад. Потом подвигается. Освобождая место деду на старенькой подстилке.
Старик почти всю свою жизнь был солдатом-воином. Его крупное массивное тело, огромный рост, все еще сохранявший остроту, ястребиный взгляд, говорили о том, что в молодости он был отважным, богатырского склада человеком. Служа солдатом, он довольно постранствовал по белому свету – побывал и в Ферганской долине, и в степях, вокруг Чимкента, Туркестана, Сайрама.
На полуразвалившейся террасе ветхой древней мазанки двое стариков – давних друзей – начинают обычный нескончаемо-долгий разговор. А я тотчас подхожу к огромному, с ишака, черно-пегому цепному кобелю, который дремлет на солнце перед террасой, кобель, лениво приоткрыв глаза, глухо рычит. Я испуганно отскакиваю шага на два. Потом снова, уже осторожно, приближаюсь к нему. Опускаюсь на корточки, поддразниваю, протягиваю руку: «На, на, на!» Пес молчит, оскалив зубы, кусает кончик своего хвоста, пытается поймать надоедливую муху; подняв лапу, чешет за ухом. Я начинаю приставать смелее, пес внезапно рявкает гулким утробным басом. Испуганный, я отскакиваю снова.
– Эй, не трогай, укусит! – кричит дед и подзывает меня к себе.
Старики продолжают рассуждать о чем-то. Я с минуту сижу под боком у деда, потом, соскучившись, опять убегаю с террасы.
По двору бродила старая, подслеповатая курица, единственная у хозяина. Не знаю – неслась она, нет ли, но это была тощая, облезлая и смирная-смирная курица. Я начинаю гоняться за нею, швыряю в нее комьями земли.
– Перестань, не трогай! Нехорошо так! – опять кричит на меня дед.
Я проскальзываю мимо стариков в дом. Полутемная комната кажется совсем пустой. В нише – какой-то старый сундук, в углу – тяжелый старинный кувшин с отбитым краем. На полу, поверх обрывка пыльной кошмы, грязное одеяло да сшитая из лоскутов подушка. На деревянном колышке, вбитом в стену, висит замусоленный чапан. Напротив двери, почти у самого потолка – жердь, на ней – поношенный ватный халат. В нише для посуды несколько глиняных пиал, две-три тяжелых глиняных чашки, с полдесятка грубо выдолбленных самодельных деревянных ложек. Я обшариваю каждый угол комнаты, каждую, полку, нишу, вдруг вижу большую старинную саблю в обшарпанных ножнах, подвешенную под потолком, и у меня вздрагивает сердце. Я подбегаю к низенькой резной дверке, пытаюсь подтянуться. Выхожу из себя, кричу нетерпеливо:
– Дедушка, достаньте саблю!
Старый Мир-Ахмад сердито оглядывается, но тотчас смягчается. Покашливая, говорит ласково, с улыбкой:
– Не надо шуметь, сынок. Сабля подвешена к потолку, так просто ее не достать. – И задумывается. – Да, было время – здорово рубились мы. Боевых коней на дыбы поднимали и разили саблями, а теперь и сабля-то, как я, старая стала… Эх молодость, молодость! Прошла-пролетела, падучей звездой промелькнула и скрылась.
– Дедушка, дай мне хоть разок подержать, – уже со слезами прошу я.
Тут вмешивается дед. Обманом, посулами он подзывает меня и усаживает рядом.
– Садись, сынок, садись. Что такое сабля? Время сабельных схваток прошло. Теперь учиться надо, мой мальчик. Чтоб грамотеем стать, когда подрастешь! – говорит он, похлопывая меня по спине и тут же обращается к приятелю: – А ну, начинай, друг. Расскажи, как в Фергане скинули с трона Мадали-хана. Да как следует, рассказывай, пусть Мусабай послушает.
– Что ж, если так, слушай, малыш, – говорит старик, и откашлявшись, начинает свой рассказ.
Живым родником льются воспоминания старика. Диковинные события, увлекательные, как сон, необычные приключения следуют одно за другим. Сражения в Фергане, газават в Бухаре, разграбление Коканда, Хорезма…
Я сижу притихший, весь превратившись в слух. А старик все говорит и говорит, кажется, его рассказам не будет конца. Я до сих пор, хоть и смутно, помню многие из них.
– Да, прошла-пролетела жизнь. Увы, недолговечен этот бренный мир! – говорит старик. Кашлянув, он задумывается надолго, потом вздыхает: – Говорят, кто сидит, подобен циновке, а кто движется, подобен реке. Бурной рекой был я когда-то и вот, сами видите, уподобился циновке.
– Что поделаешь, друг, – говорит дед, пальцами расчесывая бороду. – Зато мы избавились от тиранства ханов, беков, от грабежа и разорения.
Старики переходят к шуткам-прибауткам, болтают досыта. Я и шутки их люблю слушать.
Когда время приближается к полдню, мы с дедом, не торопясь, отправляемся домой.
* * *
На террасе, у разостланной на полу скатерти, сидят бабушка и наш зять с Лабзака, муж моей младшей тетки по отцу. (Он был женат на старшей, но когда та умерла, за него выдали младшую).
На скатерти, ближе к гостю, поднос, на подносе – разломанная на куски лепешка и сладости – все как положено быть.
Бурно кипит самовар. У самовара мать разливает чай. Я приткнулся рядом, сел на пятки, поглядываю то на поднос, то на гостя.