Но размножаться и заводить собственного ребенка, биологическое потомство, проживая в Швеции, значит, производить выброс углекислого газа, который просто-напросто невозможно мотивировать, ссылаясь на какие-то там сентиментальные идеи продолжения рода.
Заводить второго ребенка? До смешного эгоистично.
Третьего? Абсурдно. Безумно. Неприкрытый климатический садизм. Каждую неделю в Средиземном море тонут младенцы, когда их отчаявшиеся, ошалевшие от паники родители пытаются выбраться из адского пекла северо-африканской пустыни, младенцы подрастают в лагерях беженцев в Греции, Италии и Турции, младенцев хоронят заживо в варварских условиях на Ближнем Востоке, младенцы медленно задыхаются и умирают от смога в Пекине и Нью-Дели, младенцев зарубают мачете обдолбанные дети-солдаты в Конго ради того, чтобы колтан[39] не дорожал и автомобильные компании могли и дальше сдерживать цены на электрические внедорожники, а ты смог завести троих собственных детей?
Но я это обожал. Нагло, бесстыдно. После всех мытарств с Вильей и Заком, после многих лет жесткой экономии, унизительных кредитов, зарплатного рабства и нескончаемых угрызений совести из-за того, что не стал тем, кем хотел когда-то стать, после того, как наш брак развалился, после пандемии, после всего, через что мы прошли, мы оказались один на один с этой беременностью, с которой не знали, что и делать, с ребенком, на появление которого ни один из нас не рассчитывал, в мире мглы и пустоты, мире, где отовсюду щерятся фальшивые улыбки зла, глупости и уродства, да и вообще, знаете, сколько в наши дни стоит одна упаковка подгузников?
И мы сказали да. Мы сказали да третьему ребенку, что нам было терять, ребенка, разумеется, который, согласно общепризнанным научным исследованиям будет стареть в апокалиптическом кошмароподобном хаосе, таком, какой мы сейчас и представить не можем, но люди рожали детей во все времена, несмотря на голод, войны, эпидемии; в Зимбабве средняя продолжительность жизни тридцать пять лет, а они там все равно детей заводят, у берегов Новой Гвинеи есть группы островов, которые в скором времени поглотит океан, а люди и там детей заводят; ее поколение полностью откажется от ископаемого топлива, это они понесут дальше знания, усвоенные еще в детском саду, не будут пытаться улизнуть от ответственности, их жизнь станет непрерывной борьбой за сохранение нашей цивилизации, насколько это возможно; и мы могли бы подготовить ее к этому, собственно, так мы и рассуждали, мы могли бы воспитать из нее умного, порядочного, способного принять на себя ответственность сознательного гражданина.
Вероятно, мы рассчитывали, что она успеет немного подрасти.
Я сижу скрючившись на полу в вагоне, меж рядов кресел, повсюду теснится народ, по два-три человека на кресло, туалеты затопило, и моча сочится из-под дверей, я держу Бекку на коленях и пытаюсь играть с ней в песенки-потешки, но на ум приходят только «Паучок-малютка» и «Сидел бельчонок на сосне», я чувствую, как старый поезд движется вперед, медленно, тряско; если посмотреть вверх, то видно лишь узкую полоску неба в окне, совсем чуть-чуть, и все же я испытываю невероятное облегчение от того, что мы в пути.
Вокруг нас воздух переполнен криками и воем детей, какой-то двухлетка ковыляет по вагону в памперсе, свисающем чуть не до колен, рядом со мной женщина с эмигрантской внешностью, широко раскрыв глаза от ужаса, пытается кормить ребенка грудью, прикрываясь платком, вплотную к ней – не менее нервный человечек в очках с толстыми стеклами, который перебирает что-то в полиэтиленовом пакете, несколько детей от пяти до семи лет играют, карабкаясь по спинкам кресел, хватаясь за перекладины багажных полок как за турники, поезд для них – словно полоса препятствий, игровой аттракцион, взрослые вяло и безуспешно протестуют, дети гоняются друг за другом, визжат и резвятся, а состав кренится на поворотах, я думаю, что Зак, будь он здесь, фантазировал бы, что поезд направляется на небеса, под землю, в Хогвартс.
Я прикидываю, не сходить ли в вагон-ресторан, но какой-то сердитый старик, видимо, чей-то дедушка, в тот же миг возвещает на весь вагон, что в этом бесовском поезде, так его растак, нет ни еды, ни питья, он напишет правительству, он заявит в полицию на правительство, он напишет в газеты, и «уж тогда попляшете, черти».
В тесноте среди сгорбленных тел, сидя на грязном протертом паласе, я пытаюсь улыбаться своей дочке, дую на ее голое тельце, стараясь подарить ей хоть немного прохлады, укачиваю ее у себя на коленях, напеваю песенки, пальцами изображаю паучка, который лезет то вверх, то вниз, правый большой палец соединяю с левым указательным, и наоборот, и так раз за разом, капает дождик, паучка смывает поток, выглядывает солнце, паучок снова лезет вверх, и опять то же самое раз за разом, забавно, почему я ни разу раньше не задумывался, что в песенке говорится об оптимизме, о том, чтобы никогда не сдаваться, о том, что тебя смывает, а ты лезешь вверх, смывает, а ты лезешь вверх, это бесконечный цикл смерти и возрождения; поезд мягко покачивает из стороны в сторону, и лужа испражнений из туалета начинает перетекать в вагон, я слышу брезгливое перешептывание взрослых за моей спиной, представляю, как палас впитывает мочу и дерьмо, сантиметр за сантиметром; скоро окажусь в полном дерьме, думаю я, усмехаясь собственной формулировке, скоро буду по-настоящему сидеть в дерьме, но это нестрашно, выглянет солнце и просушит все вокруг.
* * *
– Эй, слышь.
Я взглядываю вверх.
– Эй.
Сколько я проспал?
– Слышь. Эй, ты. С младенцем.
Рослый мужчина, седые виски, гладко выбрит, в очках, на нем желтый жилет с отражающей лентой, у бедра пищит и бормочет рация, он наклонился надо мной и тычет мне в плечо мясистым пальцем, звук изменился, шум уличного движения резче, гул большего числа голосов, поезд стоит.
– Тебе выходить.
– Мы уже в Стокгольме?
Он добродушно мотает головой:
– Нет, но здесь вы пересядете в другой поезд. Мы так сейчас делаем, у кого детям меньше трех лет – хотя с этим не очень строго, – вас переводим в другой поезд.
От мужчины исходит слабый аромат лосьона после бритья, голос у него мягкий, но чувствуется, что он привык, чтобы ему подчинялись, я хочу выяснить, почему так, но кругом все, кто с грудничками, повставали с мест: высокий парень со спящим в переноске-кенгуру малышом, перепачканная женщина с кричащим младенцем, завернутым в полосатую наволочку, эмигрантка взволнованно смотрит на своего мужа, он взволнованно смотрит на меня, а я пытаюсь улыбнуться в ответ и промычать что-то ободряющее; мы встаем, идем за надушенным лосьоном мужиком, протискиваемся, чтобы выбраться из пропахшего потом суетливого вагона вниз на перрон, здесь воздух другой, больше запаха асфальта, гравия, пыли, больше запахов города, меня чуть пошатывает на выходе из вагона, я пытаюсь плечом нащупать опору, Бекка выгибается у меня на руках, и я едва не теряю равновесие, но высокий парень протягивает руку, и вот я уже снаружи, моргаю на ярком свете.
– Здравствуйте! Можно задать пару вопросов?
Передо мной просто живое воплощение Мидсоммара – красивая молодая женщина со светлыми косами, в легком платье, с обильным макияжем, на высоких каблуках тянет ко мне микрофон с медийным логотипом, за ее спиной стоит оператор.
– Вы приехали прямо из Реттвика, верно? – Теплая, полная эмпатии улыбка. – Как бы вы описали настрой среди тех, кто избежал пожара?
Я таращусь на нее. На перроне давка и хаос, журналисты, камеры, я знаю одного или двух из них, но еще там стоят и обычные люди, которые просто снимают происходящее на мобильники, а также плачущие дети, люди с написанными от руки плакатиками: «ПЕРНИЛЛА СВЕНССОН», «ХУАНИТА КАНДИНСКИ», «ХАМПУС ЮРТ», «Вы видели МАРСТОНА 7 ЛЕТ???», их взгляды буравят мое лицо в поисках хоть чего-нибудь, за что можно ухватиться, какой-то зацепки, – а женщина-Мидсоммар завлекательно улыбается, я ее не знаю, наверняка взяли на летнюю замену.