Потом Доржи пойдет в степную думу. Перед зданием думы лежит в грязи молодой парень. Над ним склонился Бобровский, такой же здоровый и рыжебородый, как сейчас. В волосатых руках у него розги. Доржи подойдет, и кости Бобровского хрустнут в его сильных руках. Розги упадут на землю. «Ты кто такой? Я тебя не знаю», — снизу вверх посмотрит Бобровский. «Зато я тебя хорошо знаю, царская рука, жандармская душа», — ответит Доржи. «Вставай и надевай рубаху», — скажет он парню. Тот поднимется, вытрет с лица кровь, слезы и грязь… Да ведь это же Затагархан!
На шею Доржи бросится молодая красивая девушка.
«Это ты, Сэсэгхэн?» Откуда-то послышится голос тайши: «Вот каким волчонком ты вернулся, Доржи!»
Быстрые ручейки весны не всегда добегают до моря. Бывает, споткнутся о преграду и растекутся озерком. Встретят преграды на своем пути и мысли Доржи: будут биться в крепкие двери многих загадок, не легко отворить те двери… Станет Доржи ученым и умным, постигнет многие загадки и тайны. Перед ним засияет огромное, то светлое и ласковое, то суровое и бурное, море жизни…
ОТЪЕЗД
К Банзаровым пришла старая Балма, со слезами рассказывает, что Бобровский в степной думе выпорол Сундая. С ним был Холхой. Он попробовал заступиться, его схватили и посадили.
Почему все это должно случиться сейчас, перед самым отъездом? Как было бы хорошо никогда не слышать страшного слова «подати», не видеть лиц, вымазанных слезами и кровью… Каким чудесным было бы тогда последнее утро в родном Ичетуе, у подножия зубчатой Сарабды!
Небо в красных полосах, в облаках, похожих на опухоли после розог. Днем съехались мальчики, уезжающие в Казань. Цокто Чимитов и Гытыл веселые, шумные. А у Доржи Бухатуева глаза заплаканные, опухшие. Русский кафтан на нем как мешок — всюду торчат горбы. Лучше бы уж надел бурятский халат, в Казани, наверно, никто не стал бы смеяться.
У Банзаровых много людей. Все стараются сказать мальчикам теплое слово. Одни говорят: «Мужчины должны побывать всюду. Есть такие, кто отправляется в далекий путь в погоне за деньгами, а вы едете за русской наукой, за светом ума». Другие ничего не могут придумать, кроме слезливых причитаний: «Бедные мальчики… что с вами будет? Кто приголубит вас в дальних краях?» От этих жалобных слов ребятам хочется плакать. Но взрослые говорят уже о подати, недоимках, о нужде. Их прерывает чей-то взволнованный, громкий голос:
— Теплую одежду не забудьте положить ребятам!
— Разве в Казани зима бывает?
— Где эта Казань? Говорят, далеко, за тремя морями.
— С людьми дружно живите.
— Отцовские обычаи, родной язык не забывайте.
Все видят: Цоли повесила сыну на шею кожаные амулеты. В одном были зашиты листочки с молитвами, а в другой она положила щепотку земли.
На легкой телеге подкатил тайша. Он в светлом халате, в черной бархатной шапке, красных сапожках. Между бровями залегли складки. Соскочил с телеги, строго говорит Хэшэгтэ:
— В Казани немало бунтарей, которых белый царь не успел еще сослать в Сибирь. Оберегай от них детей, Хэшэгтэ. Ты за это головой отвечаешь. Выучатся дети, большими нойонами станут, дом на каменном фундаменте тебе построят. Плох будешь с ними, на себя пеняй.
— Я не за каменным домом еду… Я детей для доброго дела везу.
— Я тебя знаю, Хэшэгтэ, поэтому и беспокоюсь за детей, — продолжал тайша. — Помни, что, кроме русского, монгольского, китайского языков, кроме законов белого царя и чистописания, им ничего знать не следует. Смотри мне… Ну, езжайте.
Тайша садится на свою телегу, возница хлещет коня.
Из-за ближней юрты вышел Тыкши Данзанов. Рядом с ним толстый урядник, который Дагдая порол. Чью это лошадь он ведет в поводу? Да ведь это же кобыла Мархансая, на которой Балдан из улуса уехал! Видно, поймали его, связали, а может, и в кандалы заковали. А кобылу хозяину привели.
Цоли утирает слезы, — уезжает самый любимый сын. Она целует сначала сына, потом его друзей — присмиревших, заплаканных.
Доржи с плачем подходит к отцу. Отец не целует на прощанье, а сурово говорит:
— Не реви зря. За хорошим делом едешь! — Широко размахивается и легонько шлепает по щеке. Так велит обычай: в дальних краях сын меньше тосковать будет….
Возле телеги стоят Даржай, Шагдыр, Затагархан и все пять сыновей Эрдэмтэ-бабая — пять пальцев одной руки. Больше не будет Доржи с ними бегать, купаться, ходить за отарою, отгадывать загадки, рассказывать сказки, не будет скакать с ними на конях, есть заваруху из одного чугуна… Доржи везет с собой в Казань деревянную ложку, — которую ему сделал Затагархан. Молодец, что сделал ее такой большой и глубокой: съешь три таких ложки лапши — и уже сыт.
Все готово к отъезду, к телеге подходит Мунко-бабай. Доржи сквозь слезы смотрит на старика. Он и в Казани будет помнить его морщинистое темное лицо, редкую седую бородку, совсем белую голову. Доржи заметил на его сермяжном халате новые заплаты, их вчера не было. Он подпоясан синим кушаком Сундая. Шапка у него одна, и зимою и летом — старая, на черной козьей шкуре.
— Цоли, ты дала сыну, как я велел, две драгоценности? — спрашивает Мунко-бабай.
— На шею ему повесила.
— Вот и хорошо. — Мунко обращается к отъезжающим мальчикам: — Я, дети мои, не впервые провожаю на запад селенгинцев и хоринцев. После большой засухи отправляли мы туда своих челобитчиков, они наше прошение и подарки царю везли. У женщин кольца и серьги тогда отбирали, чтобы серебряный поднос царю отковать. Большой поднос получился, с овечью шкуру. На золотых рюмках сам Бадла-чеканщик узоры вывел. Одних только белых коров доили, чтобы араки приготовить, царю поднести в тех рюмках. Царь наших челобитчиков не принял. Кто-то другой подарки забрал, обещал прошение царю передать. Др сих пор нет нам ни царской бумаги, ни облегчения. Только нойонам медали из Петербурга прислали. И отец тайши Юмдылыка Медаль тогда получил… Говорят, и к белому царю Большому Петру ходили наши буряты. Я-то не помню… Или меня на свете не было, или мальчиком бегал. Богатые и так ездили — деньги растрясти да на чудеса разные поглазеть. А за русской грамотой вы первые едете. Пусть вас хранят там боги, отцовское и материнское благословение… И мое благословение, внуки мои…
Лошади трогаются.
Провожающие стоят во дворе. Цоли закрывает руками глаза.
Вдруг все видят: кто-то скачет верхом, машет шапкой, кричит, чтобы остановили. Когда всадник приблизился, улусники узнали Бобровского и опечалились: не с доброй вестью, наверно, прискакал.
Бобровский — злой, красный — кричит:
— Ты далеко ли собрался, Хэшэгтэ?
— В Казань.
— Тебя не в Казань, на рудники отправить надо. Слезай, мальчиков будет сопровождать Бимбажапов. Он ждет в Иркутске. Получено предписание директора училищ…
Когда Хэшэгтэ снял с телеги свои пожитки, Доржи закрыл лицо рукавом. Плечи у него вздрагивают, — тайша и Бобровский существуют, видно, для того, чтобы омрачать каждый светлый проблеск в жизни людей…
Доржи уезжает из родного, милого сердцу Ичетуя… Полно, можно ли назвать его милым и родным? Что видел здесь Доржи? Перед ним — слепой старик, говоривший на сходке в дни зуда; желтое, болезненное лицо Аюухан; Эрдэмтэ-бабай с обмороженными ногами; Еши Жамсуев — соловей-человек, которого одни жалеют, другие бранят… Мертвая Жалма на руках у Балдана. В ушах свистят розги Бобровского, перед глазами злобное лицо тайши. Можно ли назвать Ичетуй родным и милым?
Не отъехали и версты, а у Доржи развеиваются черные думы. Какой бы убогой ни была здесь жизнь, это его родное место. Здесь его мать, отец, братья, соседи… Здесь он впервые услышал степные душевные песни, улигеры о храбрых баторах, мудрые пословицы. Эрдэмтэ-бабай научил его по-новому видеть степь, горы, небо. Здесь услышал от золотоголового Саши, от тети Алены и Степана Тимофеевича первые русские слова. Здесь впервые увидел и написал кривое, зубчатое монгольское «А».
Впереди — далекая дорога, незнакомый город, русская река Волга, новые друзья… Что там ожидает мальчиков? Что перетянет на весах судьбы — огорчения или радости? Что бы ни ожидало впереди, теперь уже не вернуться…