Холхою ответил Бужагар — самый тихий и робкий человек в улусе:
— Видать, так было и так будет.
Опять все притихли… Осторожно заговорил Ганижаб:
— Какое несчастье… Она была нашей родственницей. Ее мать много лет жила у нас, была своя.
— Ты бы помалкивал или молитвы читал… Мы видим и знаем, кто кому какой родственник…
…Тело Жалмы зарыли после полудня. На похоронах не были ни шаман, ни лама. Старики прочитали молитвы. Положили Жалму рядом с Аюухан…
Жалма!
Вечно будет над тобою небо родной Джиды, расшитое узорами звезд. Вечной постелью стала тебе зеленая трава степи. Песни жаворонков, которые ты так любила, будут баюкать тебя, Жалма.
Ты не допела свою песню, девушка. Вот и жалеют, печалятся все, кто знал тебя. Оплакивают тебя или кусают губы с молчаливой болью, с ненавистью к тем, кто погубил тебя.
Всю ночь Мархансай тревожился: вставал, проверял запоры. Еще с вечера он прибрал вокруг летника колья и жерди, припрятал топоры и лопаты: «Мало ли что может взбрести Балдану в дурную голову».
Мархансай слышал, что Балдан сразу после похорон Жалмы собрался в дорогу, но вернулся. Кто-то из соседей растолковал ему, наверно, что незачем уходить как бродяге. В стадах Мархансая есть, мол, и твоя корова, Балдан. В его табунах и твой скакун ходит. Все это трижды тобой заработано.
И Балдан вернулся. Он взял лучшую узду Мархансая, поймал лучшую кобылу хозяина. На глазах у всех привел ее во двор, оседлал лучшим седлом.
Подошли соседи, спросили, куда собрался. Балдан не ответил, даже кивком головы не показал, куда думает держать путь. Вот ведь какой… Не все же в улусе виноваты в его горе. Видать, оно оказалось тяжелее Каменного седла, раз так согнуло ему плечи, отняло и те скудные слова, которые слышали от него раньше улусники.
Мархансай впервые в своей жизни смотрел на вольности батрака и молчал. Он мысленно проклинал Балдана, Жалму, весь улус, но молчал. Он понимал, что могло кончиться и хуже. Одно неосторожное слово могло стоить ему жизни.
Балдан привязал коня, поставил в мешок полный туесок масла, туда же сунул пудовку муки. Положил мешок поперек седла, приторочил. Когда уселся на коня, подошла с Холхоем старая Балма, подала Балдану теплые носки.
— На, носи… Вижу, уезжаешь. Душа твоя горем спалена… Уезжай, в огне прохладу не найти, мы понимаем. Ты хороший, тихий человек. Одна беда — бедность. Не ты один, все мы бедные… Говорят, если не можешь принести в дацан много масла на светильники, бог не покарает..? — Балма вздохнула и сказала громче, чтобы услышал Мархансай, стоявший поодаль:
— Доброе имя, говорят, худой человек искать будет, не найдет. Дурную славу со своего имени скоблить будет, не ототрет.
— Навещай нас, Балдан, — дрогнувшим голосом проговорил Холхой. — Ты плохого не сделал.
Балдан тронул коня.
Молва о горькой судьбе Жалмы, о страданиях Балдана катилась по широкой степи… Дошла она до старого Борхонока, и он сложил печальный улигер о двух любящих сердцах и их страшной судьбе.
У изгороди, которой обнесены летники и юрты Мархансая, стоит старый сарай. Около него пристроены кадушки с арсой. Земля вокруг мокрая, пропитана кислой сывороткой, под ногами кйшат черви.
В сарае спят батраки Мархансая: на низких чурках положены доски, на них брошены старые войлоки, и стертые шкуры, тряпье. Здесь, под овчинными одеялами, спали, обнявшись, подружки — Жалма и Дулсан. В другом конце спали Гунгар и Балдан. Теперь Жалмы и Балдана нет.
Дулсан холодно и страшно. Вспоминается Жалма — ясно, как живая: морщинки на лбу, румянец на щеках, когда разговор заходил о Балдане. Вспоминаются нехитрые тайны, которые она поверяла ей. Плакали, бывало, вместе, утешали друг друга. Во рту еще вкус ар-сы, которую они делили друг с другом.
«Жалма, бедная Жалма. Никогда я тебя не увижу… На звезды буду смотреть, вспомню, как мы с тобой по ночам искали отбившихся от стада коров Мархансая… На быструю Джиду буду смотреть, вспомню, как мы в степи томились, как потом хорошо было нам воду из реки пить… Рядом березки, ветки в воду опущены. Тоже, наверно, издалека к речке, напиться прибежали. На степь буду смотреть, тебя вспомню; нет в этой степи клочка земли, куда бы мы с тобой не ступали… На крапиву взгляну, вспомню, как Шагдыр тогда отхлестал тебя крапивой по голым ногам. Ты их до крови начесала, а хозяйскому сыну слова сказать не посмела… Запоет кто-нибудь, вспомню тебя, бедная подруга моя. И все твои песни поднимутся у меня в душе…»
Дулсан слышит настойчивый голос сердца: «Надо уйти отсюда. Надо уйти, пока Мархансай и тебя не загнал в могилу… Нигде не будет хуже, чем здесь, нигде не будет страшнее».
Дулсан решила уйти. Ведь ушел же Балдан…
Она встала, прошла по холодному земляному полу к постели Гунгара. Он тоже не спал: и его тревожили невеселые думы.
— Гунгар, уйдем… Никому не скажем и уйдем…, — горячо зашептала Дулсан.
— Куда же? — со страхом спросил Гунгар.
— Все равно куда… Мало ли улусов? Добрые люди пожалеют, накормят. Может, найдем хозяина лучше Мархансай-бабая.
Она присела рядом с Гунгаром. Оба задумались. Мысли у Гунгара боязливые: «Куда мы уйдем? Кто нас приютит? Не пришлось бы вернуться…» Дулсан все представляется проще: «Уйдем, непременно уйдем… В самый канун сенокоса. Скажем, что пошли косить, наберем с собой еды, а там косы в землю, и пускай Мархансай хоть лопнет от злости. Будут искать — не найдут… Будут до хрипоты кричать — не дозовутся».
Не спит в своей юрте и Доржи. Его детское сердце тяжело ранено гибелью Жалмы. Доржи помнит, как она и Дулсан пели в их юрте веселую и злую песню про Мархансай-бабая. Тогда он был совсем маленький и не представлял родного улуса без этих людей, без их разговоров, шуток, песен. Но все оказалось иначе… Прошло так мало времени, а уже нет Еши Жамсуева, Аюухан, Жалмы… Что его ожидает дальше? Кем станет он, Доржи? Кем станут его сверстники и друзья? Кто знает, может быть, через много лет они станут такими же прославленными улигершинами, как Борхонок, или такими умелыми кузнецами, как Степан Тимофеевич и Холхой… А может, будут пахать землю и пасти скот, как Сундай и Дагдай…
СТАРЫЙ ЗНАКОМЕЦ
К юрте Башаровых подъехала телега. С нее слезли парень лет пятнадцати и темнолицый седой старик.
— Пустите переночевать, — попросил старик, опираясь на палку. — Мы едем на молебствие в дацан.
Доржи подумал: «Хорошо бы и мне поехать. Интересно, наверное».
— Ночуйте, ночуйте… Разве можно отказать путнику в ночлеге? — приветливо сказала Цоли.
Доржи присмотрелся к мальчику и бросился к нему, обнял: это был Гытыл Бадаев.
Гытыл изменился — стал выше ростом, шире в плечах, красивее. На нем синий летний халат, отороченный красным бархатом, черные унты. Островерхая шапка с кистью надвинута до бровей.
— А я знал, что встретимся с тобой, Доржи. — Гытыл улыбнулся, блеснули белые зубы. — Ведь ты в Казань едешь?
Харагшан и Доржи распрягли коня. Бадма помог старику снять с телеги сундучок, постель и мешок. Разгоряченный конь лег на землю и долго валялся, радостно всхрапывая. Все вошли в юрту.
Доржи и Гытыл уселись на телегу.
— Знаешь, Доржи, я теперь совсем другой стал.
Доржи вспомнил школьные проделки Гытыла и улыбнулся.
— А ты не смейся, — обиделся Гытыл. — Я у брата в Петровском Заводе жил. Там ребят сам Николай Бестужев учит, и я у него учился. Он меня хвалил. «Смышленый, говорит, все можешь». Ну, я и старался. Он по-другому учит, не то, что в войсковой школе было. Так интересно. Слушаешь — и уходить не хочется… Теперь в Казань поеду дальше учиться. Будем теперь опять вместе.
— Бестужев был в вашей школе смотрителем, да? — с завистью спросил Доржи.
Гытыл рассмеялся:
— Какая школа! Ему начальство не разрешило. Он тогда придумал: «Я, говорит, со своим братом буду детей церковному пению обучать». Брат у него Михаил, вместе они на каторге. А мы, буряты, ходили к ним смотреть, как они телеги делают. Вот как обманули нойонов.