Литмир - Электронная Библиотека

— Ну, Мархансай нашел бы себе заступников, — усмехнулся Хэшэгтэ. — А вообще, это большое дело, когда люди друг за друга стоят. Был со мной случай. Я в русской деревне Кузьминке жил, туески из бересты делал и продавал. В деревне не меньше сотни дворов, и в каждом доме мои туески есть, хозяйки до сих пор меня помнят. И дуги с одним русским талой[33] гнул. Почти год там прожил. И вот иду я как-то по дороге домой из соседнего улуса — слышу, сзади шум. Обернулся — две подводы вскачь несутся, а на них пьяные писари и урядники. Ну, посторонился. Они проехали. Пошел дальше. У самой деревни на дороге папку увидел. Черная такая, толстая, с бумагами. Писари, значит, обронили. Подошел я с этой папкой к крайнему дому, там неподалеку крестьяне собрались — для кузницы уголь обжигать. Показал им папку. Один грамотный сыскался, разобрал бумаги. «Да это, говорит, списки налоговых недоимщиков. Здесь про всех нас прописано. А вот это — кто на дорожные работы назначен. Добрые, — смеется, — бумаги».

И вот они схватили папку да в кучу горячего угля и сунули. У меня душа от страха трясется. «Что вы, кричу, делаете! Ведь это же казенные бумаги! Узнают — что тогда будет!» А бумаги уж синим огнем горят…

Урядники прискакали — и сразу на меня: «Мы тебя на дороге обогнали, ты поднял бумаги. Отдай!» Пропал, думаю. Так нет же….

— Ну? Как же вы? — заторопил Ухинхэн.

— Вот тебе «ну»… Мужики за меня заступились. «Мы, — сказали они урядникам, — на вас всем миром жалобу в губернию пошлем. Пьяные, мол, были, важные казенные бумаги потеряли». А один стал кричать: «Может, вы их пропили? Может, они больших денег стоят? А теперь на безвинного человека напраслину возводите. Может, за взятку кому отдали?» Урядники, наверно, струсили и уехали. Так и сошло.

— А как с недоимками? — Ухинхэн, кажется, забыл про бозы[34], мнет в руке кусок теста, выжидательно смотрит на Хэшэгтэ.

— С недоимками? Не знаю. Я вскоре ушел из Кузьминок. Боялся, что урядники загрызут меня.

«Как же так? — подумал Доржи. — Дядя ведь сказал, что урядники струсили, а сам побоялся там жить». Доржи огорчился, ему хотелось, чтобы дядя никого не боялся.

— Жаль, Бобровский не потерял бумаг после переписи. Подать такую теперь навалили — не знаем, как расплатимся, — усмехнулся Ухинхэн.

Доржи весь сжался — вот сейчас дядя Ухинхэн скажет: «Это все из-за Доржи. Заигрался и прозевал Бобровского. Мы и не успели скот спрятать».

Но Ухинхэн, наверно, пожалел Доржи, не сказал.

Он молча брал куски теста, мял в руках, лепил из них чашечки, накладывал внутрь нарубленного мяса и защипывал сверху — как шнурком зашнуровывал.

На очаге закипел чугун с водой. Дарима принесла жигнур — ведро без дна, с полочками внутри. Ухинхэн смазал бозы маслом, чтобы не слиплись, уложил на полочки, поставил жигнур на чугун с водой.

Дарима дала Доржи чашку с бозами. Бозы круглые, сверху дырочки, из дырочек идет пар. «Да они же похожи на маленькие юрты. Через отверстия в крышах — дымок: наверно, в юртах варится что-то очень вкусное». Доржи с удовольствием ест. Он уже заметил, что в гостях все бывает лучше, чем дома.

В юрте стало жарко. Дарима откинула полог, сразу потянуло вечерней свежестью. С дальних гор спускались голубоватые сумерки. Ухинхэн зажег светильник.

— Э, да мы засиделись, — проговорил Хэшэгтэ. — Пойдем, казак, домой, мать беспокоится.

Казак… Для Доржи это слово звучит как самая большая похвала. В казаки принимают, наверно, только смелых людей. Все улусники боятся бумаг из инородческой управы, а отец как-то сказал: «Подумаешь… Мы, казаки, инородческой управе не подчиняемся». Вот он какой. Никого не боится.

— Дядя Хэшэгтэ, — спросил Доржи по дороге домой, — как папа казаком стал?

— Разве папа тебе не рассказывал? Ты у него спроси.

— Нет, он не говорил.

— У вас в роду твой отец не первый казаком стал. Твой дед Боргон был казаком. Твой прадед, казак Бобу, еще сто лет назад за лихую езду да за меткую стрельбу золотую медаль получил.

Глаза у Доржи вспыхнули.

— Где же эта медаль? Посмотреть бы…

— Не знаю, я у твоего отца, кроме медных пуговиц, ничего не видел, — усмехнулся Хэшэгтэ.

— Ну… — разочарованно протянул Доржи, — наверно, никакой медали и не было. Просто похвастался.

— Не любишь, когда другие хвастаются? — Дядя потрепал мальчика по плечу. — А сам? Зачем ребятишкам говорил, будто я тебе какую-то царскую книгу пообещал подарить?

Напрасно, видимо, Доржи затеял этот разговор. Нехорошо получилось с книгой.

— Да, — уже серьезно заговорил дядя Хэшэгтэ, — ни медалями, ни царскими грамотами простых казаков не балуют. Особенно инородцев. Твой отец первый в вашем роду дослужился до пятидесятника…

— Он большой начальник?

— Как тебе сказать… Иной и меньше его чином, десятник какой-нибудь, — казаков у него, значит, всего десяток, — а таким грозным орлом смотрит… А отец твой от одного берега оторвался, до другого не доплыл. Простых казаков не обижает, но и перед начальством особенно за них не заступается.

Доржи сделал вид, будто все понял. А хорошо бы узнать — почему отец не хочет заступаться за простых казаков? Почему он атаманов боится, когда сам начальник?

— Дядя Хэшэгтэ, а как папа стал начальником?

— Что ты меня спрашиваешь?! Не я его начальником сделал… Говорят, дед твой Боргон это устроил. Взятку кому-то дал… или что другое… Он был человек умелый.

Мальчик подумал: «Вот если бы дядю Ухинхэна приняли в казаки, он заступался бы за своих». Но Доржи слышал, что в казаки теперь принимают только сыновей казаков.

ПОДЫШАТЬ БЫ ВОЗДУХОМ СТЕПНЫМ…

Эрдэмтэ пришел в юрту Аюухан как раз тогда, когда больная думала о нем. Зашел и остановился: показалось, что в юрте никого нет. Темно и тихо.

— Кто? Не вы ли, Эрдэмтэ?

Эрдэмтэ пригляделся и увидел Тобшой. Она сидела в углу у двери.

— Как вы меня узнали?

— Почему Тобшой перестанет узнавать соседей? — обиженно отозвалась слепая.

Эрдэмтэ помолчал. Когда привык к темноте, разглядел Аюухан. Она лежала на кровати в глубине юрты. Он поставил на стол чашку со сметаной, которую принес с собой, подошел, присел на низенькую скамеечку.

— Я ждала, знала, что вы придете, — сказала Аюухан, Здоровье ее ухудшилось. Эрдэмтэ увидел это без расспросов: лицо пожелтело, стало меньше, на щеках проступили яркие пятна. Лишь глаза такие же, как в молодости. Они стали, кажется, только зорче, задумчивее. Вокруг головы больной лежат тяжелые косы. Эрдэмтэ вспомнил, как любила она в молодости украшать волосы цветами. Ему казалось тогда, что на голове Аюухан позванивают голубые колокольчики… Давно это было, а в памяти сохранилось, как свежие следы на чистом снегу.

Оба молчат. Аюухан натянула на грудь одеяло, смотрит в потолок, почерневший от копоти.

— Что у тебя болит? — спрашивает Эрдэмтэ, чтобы не молчать.

— Да ничего. Слабость. Силы совсем нет. Иногда голова побаливает. Но это, наверно, оттого, что косы у меня тяжелые.

Аюухан дышит с трудом. Эрдэмтэ видит, что ей плохо, но не знает, как помочь.

— Давай я обстригу твои волосы, может, легче будет, — тихо говорит он.

Аюухан собирается с силами и шепотом отвечает:

— Не надо… Косы у меня с детства…

Она опять замолкла. Отдохнув, спросила о его детях.

— Что с ними сделается? Бегают!

— Я люблю ребятишек. Они часто играют у нас в юрте… Правда, это хорошо? Раз дети не отвернулись от меня, значит моя душа еще не покинула тело.

Эрдэмтэ вместо ответа спрашивает:

— А где твои дети?

— Затагархан гуляет с сестренкой. А то ведь она, бедная, целыми днями в юрте, на привязи.

Некоторое время Аюухан опять лежит молча, потом глубоко вздыхает и начинает неторопливо нанизывать слова обиды на нитку печали:

— Так я и лежу. Ни лама, ни шаман не заходят. Они ругаются между собой. Да мне и уплатить за лекарство нечем…

— Будь ты богатой, ламы и шаманы не отходили бы от тебя. Помнишь, как они бегали, когда болел Жарбай?

26
{"b":"830594","o":1}