Литмир - Электронная Библиотека

Мулатка поднялась с чемодана, повернулась на шпильках — точно сковыркнутая рифейским ли, энгадинским ли хребтом Европа, — дёрнула чемодан за рукоятку, снова извлекши его широкую плодоножку, и двинулась к границе, причём каждая ягодица её, вырисовываясь из-под «Lempicka», свершала, танцуя, свой ладный полукруг, в то время как на уже записной американской территории пятеро негров (все оливкового оттенка федеральных вышибал), ни на йоту не уклоняясь от ритма средиземноморской чечётки, скручивали вяло бившегося капитана Миронова, сеявшего абрикосовые, с червонными проплешинами (будто комья конских экскрементов) свёртки. Вопли его, набухающие крещендо и уходившие в бесконечность малороссийского «о»: «О-о-о-ох ты! Мент! О-о-он и хвалится ещё, что-о-о-он! Мент!.. Неварёный кисель тво-о-о-ему батьке к гло-о-о-о-отку!», — смешивались с понуканиями чикагского сленга, удачно попадали в такт каблучной пляски — словно сарды, напавшие на Сарданапала (того, чернобородого, с парой «лямбд», так-то, collabo Аристотель!), но внезапно сплетённые под тимпановы взрывы вьюном, сами распустившиеся клевером, ставшие хвойными посохами да возжаждавшие броситься ниц, октябрьской луганской Belle Dame, — только не способные уже изменить сосновой своей осанке, вторично кощунствуя поневоле — «А вот я распластался бы перед ними, виясь в пыли обесчлененной мудростью, чохом в ноздри вам её с пылью набивая, да… а-а-а-а-а-пчхы-ы! На здоровье!»

Слёзы наконец-то брызнули. Прорвало. Мулатка, неравно поделивши улыбку меж объективом фотоаппарата и Алексеем Петровичем, отхлебнула уж вовсе запретного молока да, чистосердечно преступивши имперский закон, углубилась в Америку. Рукав её взмахнул. Алексей Петрович, утирая слёзы, скрипя пуговицей в щетине, пошёл к границе, ставши в Хейко-даши на белую линию, подмечая всё-таки краем заплаканного глаза, как остановленная запыхавшимися таможенниками, не перестававшими вычеканивать ею выбитый такт, выговаривала, — пощёлкав языком и покрутив пальцем, — с дивным альбанским произношением: «Нет. Не имею. Не ввожу. Не скрываю. Не принадлежу,» — тем же, сводящим с остатков ума Алексея Петровича, плавным движением воспроизводила плотный молочный Мальстрём, скалилась на клювастого кочета с плоским, после давней лоботомии, черепом. Мир скукожился до размеров тополиного листа, зашуршал, вертясь на тёплом ветру. Алексей Петрович, истомлённый недавней инспирацией, вдыхал его легко, разлагая на свой привычный манер: отсекал мундир от его начинки, подчинялся жестам васильковой ткани, прикасаясь к сканеру сперва подушечкой правого, затем левого перста, — сознавая, что сбирает кожей пыльцу ворсистых разводов отпечатков пальцев мулатки, отчего ледяные, подслащённые да подкисленные жгуты ещё туже скручивались в его паху. Так случается, когда силишься впитать левобережный французский текст, с греческим одесную, en regard (но не будучи в силах пронзить пелену неверия), вдруг взор переманивается вражеской стороной, постепенно примеряется к ней, дабы сигануть в самую инородную буквенную бестолочь, сгинуть там, захлебнувшись, предвосхищая хитросплетения вездесущих объятий спасительницы вкруг живота своего — шум волн, полёт пены, крепко прилипший к пяте блеклый побег омелы, — и тут, вместе со слёзным каскадом прорывается истинный тембр стасима, басовый, с хрипотцой, перекрывающий грохот соседских кулаков в хрупкие парижские перегородки, скандирующий всю адамову страсть пасть ниц, разметать руки, теперь ставшие бесчисленней щупалец бездненного чудища, прильнуть промороженной промежностью к земле (скрючившись на мгновение влево — точно получил коленом под ребро! — дабы спасти хохлатку фалеру), воспроизводя параллельно бушующей Вселенной (зане Земля не кругла! Она лишь томно возлежит, обдуривая подчас человеком андрогиновой своей мимикрией!) полуденный нагорный пролог.

Алексей Петрович повернулся к фотообъективу пограничного ведомства, тотчас запечатлевшему впалость щёк, хвойную голубизну щетины, экспрессионистскую зелень преступной капли, сразу начавшей плутать меж скульных волосиков, оставляя всё же средь них ледяную тропу, — ай-да-Да-Винчиева борода ожидалась у Алексея Петровича! Хоть маскируйся ею да отправляйся из бычачьего Амбуаза, чрез плантацию Плантагенетов орошаемую Эндром (его должно писать лишь по-аборигенски!), чрез претенциозно-прейскурантный Athée-sur-Cher, до самого шуанского устья Луары, — миллилитр за миллилитром емля, как зевесову росу, по пышным змеиным лесам заговорщиков вплоть до капеллы Сен-Флорена! Слеза упала па имперскую межу.

Алексей Петрович принял овально проштампованный паспорт, пока мундир, с переменным успехом одолевая свою женскую начинку, пророчил ему счастливого пребывания на континенте, где его поджидал растерявший ретивость в недавней схватке таможенник. И Алексей Петрович припустился внутрь Америки, вослед мулатке, ища её, раздувая ноздри для предоставления наибольшей воли тамошней растительности, и одновременно направляя наикристальнейший взор в чиновничье рыло (упорная челюсть в оспинках, заливающих всё, вплоть до кельтских скул, по-моряцки прогнутые ноги — джеклондонов персонаж в негритянском, правда, обличье): «Нет. Ни копейки. Ни гроша. Не пью». «Это?.. книга! По какому?» «На э-э-э-этэтэт, на русском. Да. Изучаю».

Тяжёлая лапа функционера, непривычная к переплётным листам, приняла Гомера, смачно зашелестела, порезавшись, надорвала (этого-то и боялся Алексей Петрович!) край шестнадцатой песни, извлекши из самой сердцевины двенадцатой четвертинку бумаги, и, примеривши к кувшинной серёдке лица так и эдак каракули Алексея Петровича, — будто лидер богоборческой державы, официально зазванный в Перворимье, угловато-девственно прикладывается к святым мощам. Тут ресница Алексея Петровича выпала, завертелась, и он, подхватив её, недостигшую пола, щепотью, спрятал в карман. Резкое движение Алексея Петровича осталось незамечено рубежным стражем, задумчиво отдавшим Илиаду, облизнувши при этом искровавленный тыл ладони, и переспросил: «Фуд?»

Подобно всем галлизированным русакам, Алексей Петрович съезжал (как во тьму по оледенелой горке) с «д» на «т», а потому десяток мячей-близняшек запрыгало вокруг. Он выбрал единственный, позлащённый, тщательно запрятал в свой желудок, пришедшийся впору кожаному шару, молниеносно заурчавшему, точно насыщенная душа, обозначающая начало новой эры. — А-а-ан! Нет! Не ввожу! (уснащая ложь вельможным произношением из самого базиса сломанного носа), — сердцевиной позвоночника ощущая покатое бутылье плечо, и, содрогаясь наказания, следя и за ровной рысцой (по коридору для автохтонов) франтоватого, неудачно покусившегося на моду Чингиз-хана, и за визжащим вровень с ним железным ящиком со впряжённой в него тройкой китайцев, — где коренным оказался недавний сосед Алексея Петровича (вот, раздавил, не заметив его, ландыш — первая жертва Сиятельному Беле!); правый пристяжной в светло-коричневом костюме с поясом потемнее, а левый, высунувши чёрный язык, косил ящурным глазом в направлении хозяина, на ходу подвергавшего мандарин сдиранию кожи и четвертованию оголённых частей, причём, невзирая на рысцу (даже как-то противясь ей!), шкурка с бежевым исподом тяжко ниспадала спиралью, одухотворяя путь ускользнувшего уголовной ответственности Алексея Петровича, уже вздымающего алебастрову пыль в сторону, где, судя по слышавшемуся ему запаху, стоял отец.

Вверх, вверх, ещё выше, угодивши в стадце стюардов, всех с юркими тёмно-синими чемоданчиками-двудневками: пара нижнего белья; вихрастая зубная щётка, делящая саркофаг с ржавоногими щипчиками; морщинистая, не поддающаяся утюжному лифтингу рубаха, которая вздёргивается в зазеркалье гостиничного шкафа, точно зарампеченный фюрером Роммель — вот содержание такого саквояжа. А стюарды продолжали свой сбивчивый раскачивающийся бег, сохраняя в глазах пенку ужаса (липнувшую к переносицам), и лишь Person, молниеносно распознавши Алексея Петровича, ослепил его, — ухая кладью по ступеням и откалывая тавро от сосца, — своим безмятежным оскалом. Ещё выше! «Ах! Что за лестница, как бы не поскользнуться», — и Алексей Петрович тотчас споткнулся, схватившись за балясину старых перил (мизинцем нащупавши глубокое клеймо Made in West Germany) — шатких, блестящекаёмных от миллионов небрезгливых к алюминию ладоней. А за его спиной приграничный мирок распадался на куски, предпочтительнее грубыми шматами, презирая опыт гармоничного помпеянского крушения: дыбился сливовым торцом псевдокаррарский мрамор, прахом обрушивались хоругвенные полосы, позванивали мелочишкой их звёзды меж таможенных будок, из которых негры аллебардами гнали к самолётной гавани Фрейда (с давненько неподровненной бородкой Луи Бонапарта), гаерским жестом агитатора подкидывающего листовки, нарезанные долларами, осыпая ими преследователей, с шипом — сссаффга-а-а-а! — всасываемых в землю, постепенно — по щиколотку, по голень, по бёдра, — да славящих чикагскую трясину зыбким оленьим рюханьем, напирающим на пронзительное «у-у-ут»; внезапное же умирание рубежа, взрывчатость его ликования (предсмертного, но не менее от того победоносного) с мгновенным истлеванием, оставались чётко (с некоей надчеловеческой лютостью), размеренны цоканьем каблучков мулатки, — будто запертая в соломоновых копях, капала и капала, примирившись в перстами гранита, вода.

15
{"b":"830277","o":1}