Рёв двигателей был уже неприлично близко.
– Не отставай, – то ли приказал, то ли попросил волшебник.
И началась сущая пытка.
Сперва мы шли быстрым шагом, путаясь в сухой траве. Затем – побежали. Дважды волшебник останавливался и прислушивался, и в первый раз сказал: «Они привезли собак», а во второй – выругался сквозь зубы, отчаянно и зло. Месяц окончательно зарылся в холмы, из низин выполз душный туман, и откуда-то отчётливо потянуло речной сыростью. Мы бежали, не разбирая дороги, падали – я чаще, волшебник реже, и уже не заботились о том, чтобы не шуметь.
– Надо добраться до реки, – выдохнул волшебник, щурясь в редеющую предрассветную темноту. – Там собаки потеряют след. Пройдём немного по руслу, а там то леса рукой подать. Ты можешь ещё идти?
– Да не калека я! – зло выкрикнул я. Боль от ушибов действительно почти не ощущалась. – За собой смотри лучше. Дотянем до реки, а там будет легче. Я уже чувствую, что…
Я осёкся.
Река оказалась ближе, чем мы надеялись, но слишком, слишком далеко.
В двадцати метрах.
Внизу.
Под обрывом.
– Пойдём… в обход? Вдоль по берегу? – спросил я неуверенно. Даже в тумане, приглушающем звуке, собачий лай и людские голоса были ясно слышны. Минут пятнадцать ходьбы отсюда, не больше.
Лицо у волшебника было белым, как полотно.
– Не успеем, – покачал он головой и оглянулся назад. – Светает.
Я посмотрел на свои ладони, грязные и испещрённые порезами от жёсткой, сухой травы. Река ворковала где-то невообразимо далеко внизу, а так хотелось остудить горящую кожу в ласковой воде…
– Кальвин, – позвал вдруг волшебник мягко. Я обернулся; из-за тумана черты его лица слегка расплывались, точно смазанный акварельный рисунок. Во время сумасшедшего бега делся куда-то нелепый головной убор, и рыжие волосы теперь непокорно топорщились во все стороны. – Прости меня. Я правда надеялся, что до этого не дойдёт. По крайней мере, не так скоро.
С каждым вдохом туман глубже проникал в лёгкие и растворялся в крови. По телу растекалось сонное онемение.
– Не дойдёт… до чего?
Волшебник шагнул ко мне.
– Ты должен уйти, Кальвин.
– Не хочу.
Я ответил быстрее, чем подумал, ответил чистую правду из самых глубин своего существа. Я не хотел уходить – ни в каком смысле. Пусть не будет ни цирка Макди, ни выступлений, пусть мы с Ирмой так никогда и не поженимся, а Лайме не узнает, как он ошибался насчёт рябины и железа… Но я не хочу выпускать чудо из своих рук сейчас, когда до осознания истины остался один шаг, один сон.
Одно слово.
– Ненужные связи делают тебя тяжёлым, Кальвин, – произнёс волшебник странно высоким голосом, глядя в сторону. – Ты должен отказаться от всего лишнего.
Не хочу.
Туман задрожал от еле слышного гула, и где-то в белёсом месиве над холмом промелькнуло желтоватое пятно, словно городской фонарь заблудился и взмыл в небо.
– А ты – это тоже лишнее, что ли?
Волшебник закрыл глаза и сделал ещё один шаг.
– Я нашёл тебя примерно в этих местах, Кальвин. Десять лет назад. Ты не помнил ничего, кроме своего имени, был наг и говорил, как взрослый. Ты ступал, не касаясь земли, и я долго не мог убедить тебя спуститься… Уже тогда время было отмерено. Пора обрывать связи, Кальвин.
– Я. Не. Хочу. Ты меня слышишь?
Он улыбнулся, не размыкая век.
– Слышу. А знаешь, что лучше всего разрушает связи? Предательство, Кальвин.
Волшебник сделал ещё один шаг и оказался почти вплотную ко мне. Клочья тумана налипли на его лицо то ли сахарной ватой, то ли плесенью.
А потом он вдруг резко подался вперёд и толкнул меня со всей силы. Я отшатнулся – и сорвался с обрыва.
…никогда не думал, что первое его прикосновение будет таким…
Конечно, я упал, но почему-то вверх.
Сердце осталось где-то внизу.
…Они предали меня уже тем, что умерли.
Я слушаю медсестру рассеянно. Она плачет – кажется, она знала всех нас троих, или её отец знал нас, он тоже сейчас воюет где-то. Медсестра говорит, что я-де родился в рубашке, что и не таких на ноги ставили, что ожоги – ерунда, а то, что я не разбился, упав с такой высоты, это уже само по себе чудо, какое раз в сто лет случается.
Мне всё равно.
Девять дней назад нас было трое. Мы делили последний табак и сворачивали папиросы из страниц моего «Тодда-Счастливчика», а капитан утверждал, что остался последний рывок, последний месяц войны, не больше, и надо продержаться совсем немного, а потом уже праздновать – не важно, что, победу или просто наступление мирных дней. Границы всё равно уже не станут прежними, как и мы, и главное – остановить это безумие… Но это уже не сбудется никогда.
Для нас.
Симон говорил, что война под конец решила сожрать нас всех, и он оказался прав.
– Отпустите меня, – прошу я, задыхаясь, и хватаю медсестру за руки, за край белого халата. – Пожалуйста. Мне туда нужно, к ним. Они ждут, я точно знаю. У нас последний вылет должен быть вместе…
У медсестры, которая могла быть моей просто старшей сестрой, вокруг глаз и губ – сетка ранних морщин, а скулы обветренные и покрасневшие, и всё лицо мокро от слёз. Я знаю, почему она плачет – она думает, что я сошёл с ума, но это не так. Мне прекрасно известно, что и Уильям, и Симон, и все те безумно влюблённые в небо мальчишки, с которыми мы начинали двенадцать лет назад, мертвы. Но в то же время я знаю, что здесь, в госпитале, мне не место.
Наши войска покинули Йорсток девять дней назад, и если не догоню их сейчас – не догоню уже никогда, и навечно останусь вращать шестерёнки этой громоздкой машины войны.
Здесь слишком светло и отвратительно пахнет карболкой пополам с застарелым потом; кажется, и от меня тоже.
– Бедный, бедный мальчик… – почти беззвучно шевелит губами медсестра, холодным полотенцем отирая моё лицо, а я продолжаю допытываться:
– Неужели никто не уходит из города? Какой-нибудь обоз, в конце концов? Машины из центра по тыловому обеспечению? Курьеры? Я пошёл бы пешком, но на своих двоих точно не смогу угнаться…
– Поспи, – нажимает она мне на плечи, заставляя лечь. Наклоняется, отводит волосы с моего лица, чудом уцелевшие, не остриженные и не обгоревшие. Пальцы у неё все в трещинках от дезинфицирующих средств, сухие и холодные, но пахнут лавандой. – У тебя жар. Поспи…
Подчиняюсь и закрываю глаза. В конце концов, стыдно отвлекать медсестру от работы. Я не единственный её подопечный и не с самыми тяжёлыми ранениями.
На улице – страшная, противоестественная по осени жара. Здесь, в полуподвальной палате, пока ещё царит относительная прохлада. Койки сдвинуты так тесно, что между ними едва может пройти человек, а двое уже никак не разминутся. В высокое окно под самой крышей сочится ржавый свет; к карболово-гнилостной духоте переполненного госпиталя примешивается едва ощутимый запах железа и сухой травы.
«А ведь за городом, в холмах, были рельсы, – вспоминаю я вдруг. – Значит, можно поехать на поезде».
Эта мысль сразу успокаивает меня. Такая простая, что я даже удивляюсь, как она раньше не пришла в голову. Конечно, поезда – лучшее средство передвижения, кроме самолётов. Денег на билет у меня нет, но ведь офицера и героя должны пустить бесплатно, как же иначе. Остаётся терпеливо дождаться ночи и уйти. Медсестра, конечно, будет сердиться, но что поделать…
Когда нас обносят скудным ужином, а свет за окном меркнет, я начинаю собираться. У меня нет ни обуви, ни верхней одежды, только серая рубаха до колен, и немного страшно, что часовые заподозрят неладное. В один момент, уже на улице, на меня наваливается страшная слабость и темнеет в глазах, но почти сразу становится лучше – так хорошо и легко, как, кажется, не было лет пять.
В городе по-прежнему комендантский час, и дороги пусты. Круглая сливочно-жёлтая луна зависла над развалинами ратуши. Я иду, едва касаясь разгорячёнными ступнями холодной мостовой, а когда встречаю часовых, то улыбаюсь им. Они сосредоточенно смотрят сквозь меня прозрачными глазами, а кто-то ворчит про «клятые туманы». Удивляюсь мимоходом – воздух прозрачен, как стекло.