Когда Наташе исполнилось шестнадцать, к ней посватался сосед по костромскому имению Черевин — молодой человек, вышедший из университета, не окончив курса, и решивший заняться приведением в порядок своего хозяйства.
Она в страхе отказала.
Потом сватались Кологривов, Верховский, им тоже было отказано.
Ни любви, ни даже интереса к женихам она не испытывала, они вызывали только досаду и скуку. Как все это не походило на то, что она читала в романах!
Так продолжалось до 26 августа прошлого года — дня ее именин. В тот день, который в Отраде — имении Апухтиных — неизменно отмечался праздником и балом, уездный судья привез к Апухтиным гостившего у него молодого человека — дальнего родственника, где-то служившего в Москве.
Молодого человека представили имениннице.
Этот день перевернул в ней все. Она лишилась покоя. Мысли постоянно возвращались к московскому гостю. Она вспоминала его бледное лицо, мягко спадающие на лоб черные локоны, протяжный голос, разочарованно-спокойный тон, с которым он говорил, его взгляд, в котором, казалось, скрывалась какая-то тайна.
Он стал бывать в доме.
Вскоре все отметили, что он приезжает ради Наташи: смотрит на нее, разговаривает с ней подолгу, и она, обычно такая дикая с гостями, от него не убегает, не скрывается в свой светелке. Наташа и ее подруги прозвали его между собой Рунсброком. (Рунсброк — имя персонажа из английского сентиментального романа, который тогда читали Наташа и ее подруги. Получилось совсем как в стихотворении Пушкина: «И именем своим подругам называла…». Его настоящее имя неизвестно.)
Соседи уже решили, что быть свадьбе.
И вдруг Рунсброк пропал. Осведомились о нем у судьи, тот сказал, что гость уехал в Москву.
— Странно. Уехал не простившись. И ничего не велел нам передать? — спросил Дмитрий Акимович.
— Ничего, — ответил судья. — Я думал, он побывал у вас перед отъездом. Во всяком случае, он куда-то уходил…
— Они со мной беседовали, — вдруг отозвался судейский секретарь, — в трактире. Насчет имения вашего превосходительства любопытствовали, велико ли…
— Э-э, вот, оказывается, что за птица этот Рунсброк, — протянул Апухтин и вздохнул: имение было заложено-перезаложено, и долгу на нем было больше, чем оно стоило.
После отъезда Рунсброка Наташа совсем замкнулась.
Мать, конечно, понимала состояние дочери, сочувствовала ей, но, когда Черевин повторил свое предложение, она сказала Наташе:
— Подумай, он для тебя — хорошая партия.
Это было за неделю до того, как Наташа убежала из дому.
На следующее утро к Апухтиным заглянул один из неудачливых женихов — Верховский. Ему рассказали об исчезновении Наташи. Дмитрий Акимович сказал, что он сегодня же едет в Москву и обратится в Министерство духовных дел.
Верховский, не дослушав его, вскочил в коляску, на которой приехал, и погнал по дороге, ведущей в Белбажский монастырь — ближайший женский монастырь, находящийся в девяноста верстах от Отрады.
Он проехал почти семьдесят верст, так и не догнав беглянку. Увидев сидевшего на обочине дороги паренька, Верховский остановился, чтобы расспросить, не проходила ли здесь барышня, но, вглядевшись, воскликнул:
— Наталья Дмитриевна!
Мать и отец плакали, и Наташа плакала.
— Простите меня… Я заставила вас страдать… Я люблю вас, я всю жизнь буду служить вам… Но никогда, никогда не пойду замуж… Об одном прошу: не принуждайте меня…
— Ладно, ладно, — говорил отец. — Поступай, как хочешь. Лишь бы тебе было хорошо…
Михаил Александрович Фонвизин казался ей чуть ли не стариком. Когда она была девочкой, он уже был офицером, и поэтому с детства она считала его принадлежащим к тому миру взрослых людей, с которым она никак не может быть на равных. Он был старше ее на шестнадцать лет: ей — семнадцать, ему — тридцать три.
Его сопровождала слава отважного воина. Ордена, генеральский мундир, так ловко сидевший на нем, и сам он — ловкий, сильный, жизнерадостный — был олицетворением успеха.
Она даже немного испугалась, когда он, всегда звавший ее Наташей, Наташкой, вдруг заговорил с ней, волнуясь и смущаясь:
— Наталья Дмитриевна, ваш батюшка предупреждал меня про ваше отвращение к браку, но выслушайте меня. Я люблю вас и прошу быть моей женой.
Наташа молчала.
— Я понимаю, ваше молчание — не согласие, а отказ. Но я не спрашиваю ответа сейчас. Позвольте мне надеяться, я буду ждать год, два, три, сколько будет нужно…
Полгода спустя Наташа сказала Фонвизину:
— Я позволяю вам просить моей руки у батюшки… Только очень прошу, чтобы венчанье было в деревне, скромное…
Александра Кологривова, кузина Натальи Дмитриевны, восхищалась:
— Ах, мой ангел, ты стала настоящей светской дамой! Вчера в Благородном собрании все тобою любовались. И твой Мишель не такой уж старик. Как он шел в мазурке! Скажи, ты счастлива?
— Да, счастлива, — тихо ответила Наталья Дмитриевна.
— Но люди не могут понять чистую душу, я это знаю по себе. А что тебе вчера говорил князь Вяземский?
— Эпиграммы на присутствующих лиц.
— А какие?
— Я не запомнила. Ты лучше расскажи, каково там у нас на Унже.
— Ты скучаешь по деревне, по тихому журчанью струй нашей милой Унжи! Как я тебя понимаю!.. А у нас все по-прежнему: последние две недели мы танцевали — хоть в три пары, но все-таки танцы. А знаешь, вчера в Благородном собрании подходит ко мне — кто бы ты думаешь? — Рунсброк! Он такие комплименты тебе расточал: что ты стала еще прекраснее, что он очарован тобой еще более, чем в Отраде, и просил разрешения нанести тебе визит.
— Передай ему, что я не хочу его видеть, — спокойно и твердо сказала Наталья Дмитриевна.
Верность
15 декабря 1825 года за полночь, когда уже, собственно, было не пятнадцатое, а шестнадцатое, на Рождественку к Фонвизину, жившему в Москве по случаю дворянских выборов, приехали Якушкин и Алексей Шереметев — адъютант графа Толстого, командующего 5-м пехотным корпусом.
— Что случилось? — спросил разбуженный Фонвизин.
— Известие чрезвычайной важности, — ответил Якушкин. — Кажется, начинается. Алексей узнал в штабе… Да говори ты, Алексей!
— Пришла эстафета об отречении цесаревича Константина и о том, что вместо него на престол взойдет Николай Павлович. Завтра этот акт будет объявлен в Успенском соборе. Семенов получил письмо из Петербурга от Пущина, написанное двенадцатого декабря.
Пущин сообщает, что они в Петербурге решили сами не присягать Николаю и не допустить до присяги гвардейские полки. Он призывает всех членов общества, находящихся в Москве, содействовать петербуржцам, насколько это будет для них возможно.
— Надо что-то делать, — возбужденно проговорил Якушкин. — Тотчас же собрать членов, известить. Едем к полковнику Митькову.
Поскакали к Митькову на Малую Дмитровку.
Якушкин предложил план действий: Фонвизин, надев генеральский мундир, отправляется в Хамовнические казармы и поднимает войска, сам Якушкин с Митьковым идут в штаб и уговаривают начальника штаба полковника Гурко, когда-то бывшего членом Союза благоденствия, действовать заодно с ними, затем с помощью отряда, выведенного Фонвизиным, арестовывают командира корпуса московского главнокомандующего князя Голицына и других лиц, которые будут противодействовать восстанию; Шереметев едет по окрестностям Москвы как адъютант, именем корпусного командира приказывает частям идти в столицу, на походе при помощи офицеров, членов общества, подготавливает солдат к восстанию…
— План Ивана Дмитриевича имеет достоинства, — сказал Митьков, — но он — больше плод пылкого сердца, чем рассудительного ума. Во-первых, офицеры и солдаты, квартирующие в Хамовнических казармах, вряд ли послушают приказа неизвестного им генерала; во-вторых, мы не знаем, что решили предпринять петербургские члены и предприняли ли что-нибудь; в-третьих, нас здесь всего лишь четверо, и мы не имеем никакого права приступить к такому важному предприятию без согласия хотя бы большинства членов.