— А тут по твоем отъезде мы гадали, какие бумаги ты жег. Князь Николай Никитич даже в камин заглядывал.
Карамзин засмеялся.
— Ну, и на чем порешили?
— Порешили, что это письма некоей прелестной особы, имя которой нам, к сожалению, не известно.
— А знаешь, — опять заговорил Карамзин, — подъезжая к первой заграничной корчме в Курляндии, я вспомнил свой роман. Дело было к вечеру, но вечер выдался не в пример описанному теплый и тихий. Корчма стояла на берегу реки, я смотрел на реку, на густые деревья, кое–где склонившиеся над водой, на заходящее солнце — и думал про то, как мы с тобой любовались закатом от Симонова монастыря… И потом повсюду вспоминал нашу жизнь. Теперь–то я совершенно твердо знаю, что это было самое счастливое время моей жизни.
— Да, я тоже частенько думаю про наше тогдашнее житье–бытье, — сказал Петров. — Пожалуй, и в моей жизни это было лучшее время…
— Но главное — мы снова вместе! — воскликнул Карамзин.
— Ты намерен жить в Москве?
— Конечно. Вот съезжу в Знаменское к Плещеевым, вернусь и крепко сяду в первопрестольной. По чести говоря, мне бы сейчас надо в Москве быть, ведь пока соберешь первые номера журнала: и с авторами, и с типографией вести переговоры. Но уж очень Алексей Александрович приглашал, не поеду — обида на всю жизнь.
— Алексей Александрович–то ничего, а вот Настасья Ивановна обидится…
— Она все та же?
— Такая же.
— Не знаю, как встречусь с ней. Отвык…
— Бог не выдаст, свинья не съест.
7
Наутро Карамзин и Петров проснулись поздно.
— Что сегодня будем делать? — спросил Цетров.
— Я пойду гулять по Москве. Сначала в Кремль, потом — куда случай подскажет.
— Я бы с тобой тоже побродил, да надо в университетскую канцелярию заглянуть: обещали насчет места.
— Конечно, иди.
— До Кремля дойдем вместе.
Друзья вышли на Мясницкую.
У Никольских ворот возле церкви они нагнали князя Николая Никитича Трубецкого. Он совершал обычную свою прогулку пешком. Князь шел, опустив голову и постукивая тростью по камням, не глядя ни по сторонам, ни на встречных прохожих.
— Николай Никитич! — окликнул его Петров. Трубецкой поднял голову, взгляд его был хмур, но, увидя Петрова и Карамзина, он принужденно улыбнулся — одними губами, выражение глаз оставалось таким же хмурым и настороженным.
— Здравствуйте, князь, — сказал Карамзин.
— С благополучным прибытием, — ответил Трубецкой. Они обнялись и трижды поцеловались.
Свободной от трости левой рукой Трубецкой взял Карамзина под локоть.
— О вашем скором приезде я слышал от Алексея Александровича и Настасьи Ивановны, но полагал, что вы сразу поедете в Знаменское.
— Я собираюсь туда на днях.
— Вы счастливы, что у вас есть такие друзья, как Настасья Ивановна и Алексей Александрович. Они — истинные ваши друзья.
— Я знаю это, — сказал Карамзин, удивившись столь горячей тираде, — чувствую и благодарю судьбу. Но как вы поживаете? Какие новости в Москве?
— Какова наша жизнь! Вы, видимо, уже осведомлены о несправедливых наветах на нас, а посему собраний нынче не собираем вовсе, дабы не утвердить недоброжелателей и сомневающихся в неосновательном их подозрении и не подать повода сделать нам какого худа. Да ведает зрящая в сердцах, сколько ошибаются те, которые думают о нас, что мы можем быть опасными и вредными. Но впрочем, мы остаемся такими же, как бывали прежде. — При последних словах Трубецкой выразительно посмотрел на Карамзина и повторил: — Такими же, как прежде.
— Я не сомневаюсь, что никакие испытания не заставят вас переменить ваши воззрения и характер, — ответил Карамзин.
— А вы, я слышал, желаете добиваться авторской славы? — спросил Трубецкой.
— Не знаю, увенчает ли меня слава, но заняться литературой действительно собираюсь. В прошлые времена я слышал неоднократно одобрение своим литературным трудам, а ныне, приобретя некоторые знания, надеюсь, что работа моя пойдет успешнее.
— Да, вас хвалили… Ну что ж, желаю успеха… Впрочем, на опасную стезю вы вступаете. Перед глазами пример — увы! — печальный. Я имею в виду того, кто посвятил нашему общему другу Алексею Михайловичу дерзновенное сочинение, которое стоит самого строгого наказания, что и обрел. Вот куда завела его ветреная и гордая голова, и вот обыкновенное следствие быстрого разума, не основанного на христианских началах. Так–то, молодые люди.
Трубецкой поклонился и пошел, но, сделав два шага, остановился и, полуобернувшись, сказал:
— Ах, а все–таки, Николай Михайлович, какие ужасные слова вы написали в письме Настасье Ивановне.
Карамзин удивился.
— Что такое я написал? Не припомню, чтобы писал такое, что могло бы ей быть неприятно.
Трубецкой сокрушенно покачал головой.
— И вы еще не припоминаете… Тем ужаснее.
Трубецкой еще раз поклонился и пошел, постукивая тростью о камни тротуара.
Карамзин проводил его взглядом и повернулся к Петрову.
— Ты не знаешь, что он имел в виду?
— Не знаю. Они уже не раз толковали про какое–то твое письмо, но что за письмо и о чем, я понять не мог.
— Странно. Вообще–то я написал ей за все путешествие всего несколько писем. Каюсь, на ее письма отвечал далеко не на все. Правда, в Лондоне, уже перед самым отъездом в Россию, получил от нее письмо с упреками. Я понял, что они относятся к моей неаккуратности в переписке.
— А что ты ей писал перед этим?
— Что обычно: мол, помню, люблю…
— Видимо, тебя не так поняли, Николай. Ты же знаешь, Настасья Ивановна имеет склонность все перетолковывать по–своему. Вот и показалось ей, наверное, что–нибудь. А какая фантазия взбрела ей в голову — думай не думай, не догадаешься.
— Ты прав, Александр. Итак, получается — я виноват, а в чем, не знаю сам.
— Поэтому оправдываться бесполезно, — подхватил Петров, — и лучше предоставить решение времени: или объяснится или само собой забудется.
Впереди, над домами Никольской, показались башни Кремля.
— Ну, брат, из университета я пойду домой и буду ждать тебя. Пообедаем вместе.
— Хорошо.
8
Дул порывистый холодный ветер. Серое небо, казалось, вот–вот разрядится дождем. Дали тонули в сером тумане.
Карамзин стоял на взгорке возле Архангельского собора и, поеживаясь от ветра, смотрел на Замоскворечье, на холмы Воробьевых гор, на лежавший у подножия Кремля Китай–город, на недостроенный Воспитательный дом, на белеющую церковку Никиты — бесов мучителя на Швивой горке за Яузой, на Новоспасский монастырь с его недавно позолоченными куполами и совсем далекие, более угадываемые, чем различимые темные башни Симонова монастыря… Он не любовался панорамой, потому что не искал в ней ни красоты, ни величия, ни оригинальных очертаний, он переживал встречу с родным, близким, давно любимым, он просто радовался тому, что вновь видит все это, что узнает прежние, не изменившиеся за эти полтора года приметы пейзажа…
Из Кремля Карамзин вернулся на Никольскую и зашел в книжную лавку Кольчугина.
Хозяин лавки — постоянный комиссионер новиковских изданий, расторопный и хитроватый мужчина средних лет, встретил его теми же самыми словами, какими встречал и два, и три года назад:
— Милости прошу к нашему шалашу, Николай Михайлович.
И тут–то Карамзин наконец почувствовал, что он опять дома и его путешествие окончено.
— Здравствуй, Никита Афанасьевич. Каково живешь? Какова торговля?
— На жизнь не жалуемся.
— Небось, пока меня не было, у тебя много новинок набралось?
— Есть кое–что. Да посмотрите сами.
Карамзин, как в былые времена, прошел к полкам, плотно заложенным книгами и перегораживавшим лавку вдоль; скользнув взглядом по корешкам, узнал старые, залежавшиеся в лавке книги — знакомцев, печатанных десять и двадцать лет назад, и выделил новые, не выгоревшие, не запыленные обертки. Карамзин углубился в их изучение.