– Вот это, – просвещал нас в коридоре Володя-трубач, звезда оркестрового отделения и общепризнанный кандидат на поступление в кóнсу5, демонстрируя нам кулак с оттопыренными мизинцем и средним пальцем, – пятьдесят грамм.
Потом он изменил фигуру, заменив средний палец на указательный:
– Вот это – сто грамм… А вот так, – теперь мы видели оттопыренные мизинец и большой палец, – сто пятьдесят.
После этого он соорудил обеими руками две стопятидесятиграммовые фигуры, сцепив при этом правый мизинец с левым большим:
– А сколько здесь, догадывайтесь сами…
По вечерам, когда в училище педагогов уже не оставалось, а студенты разбирали классы и занимались самоподготовкой, духовики там у себя, бывало, выпивали, или, как они это называли, киряли6. Бутылки с портвейном и вермутом – именно эти напитки были у них в почёте – они проносили в «избу» под одеждой или в пустых футлярах инструментов.
Дежурная, сидевшая на входе в училище, тётя Бурлият мы её звали, маленькая худенькая весёлая татарка предпенсионного возраста, подозревала о нелегальных посиделках старших студентов. Когда те с наступлением вечера начинали бегать мимо неё на улицу в ближайший магазин, ругалась вслух звонким голосом:
– Что, мардахай, опять плохо занимаешься? Завтра всё директору расскажу!
– Ноты дома забыл, – отмахивался от неё очередной «гонец» и бежал в заданном направлении.
К директору тётя Бурлият, понятно, не ходила, она днями сидела за своим столом в вестибюле, выдавала педагогам ключи от классов, балагурила со студентами, которых знала всех в лицо, да напевала татарско-кумыкскую частушку: «Агачгá барá-барá – шальварá парá-парá…7». Слово «мардахай» было единственным ругательным словом в её лексиконе, да как бы даже и не совсем ругательным…
Порожнюю тару, остававшуюся после кира, сигнальщики-горнисты зачастую ленились выносить и прятали её в педальный отдел пианино, что стояло в классе, но однажды случилось так, что очередная пустая бутылка туда не поместилась:
– Чуваки8, а ящик9 полный, – воскликнул кларнетист Коля, заглянув под клавиатуру, – сюда уже больше ничего не влезет!
– Да запихни её куда-нибудь подальше, – поддали ему в ответ.
Недолго думая, он спрятал бутыль в раструб стоявшей в углу тýбы, самого большого медного духового инструмента в нашем училище, причём запихнул её туда горлышком вниз, чтобы поглубже. На следующий день тубист Павлик никак не мог понять, почему его инструмент не играет, а из мундштука так пахнет… После того, как ему рассказали о причине такой беды, он долго выковыривал из инструмента застрявший в нём посторонний предмет и возмущённо бранился на угоравших от смеха виновников происшествия.
Тубист Павлик среди тогдашних училищных духовиков был самым молодым студентом, почти моим ровесником, небольшого росточка светловолосый и голубоглазый. Когда он брал в руки свой огромный инструмент, существенно превышавший размерами и весом знакомый мне баритон, садился на стул и начинал играть, то складывалось впечатление, что он весь за ним прячется, а извлекаемые им из тубы низкие басовые звуки никак не вязались с внешним обликом весёлого и жизнерадостного паренька, с которым у меня сложилось доброжелательное общение. Кроме обучения в музыкальном училище Павел был ещё занят в оркестре Горзеленхоза, про который он мне время от времени рассказывал.
Было в нашем городе в семидесятых-восьмидесятых годах такое предприятие – Горзеленхоз, которое занималось, как следует из его названия, озеленением городских улиц, скверов и парков. А ещё при этом предприятии нештатным образом функционировала небольшая группа музыкантов-духовиков, которые предоставляли населению услугу по музыкальному обслуживанию ритуальных мероприятий, похорон то есть. Они, несколько человек, днями в свободное от других занятий время сидели в беседке во дворе девятиэтажки недалеко от музучилища и то играли в домино, то неспешно выпивали – поджидали клиентов, а люди знали где искать нужную музыку в печальный день. Это и был оркестр Горзеленхоза, или, как они сами себя называли, оркестр «Земля и люди».
В моей юношеской психике в каком-то мрачном виде отражалась образность похоронного обряда: тяжёлая эмоциональная обстановка, чёрный креп на одежде провожающих, драматизм расставания навеки, горе безутешных родственников, а ко всему ещё печальная возвышенная музыка шопеновского «Траурного марша». И этот сосущий душу тембр звучания ансамбля медных духовых с всплесками металлических тарелок и гулким большим барабаном… Деятельность же в качестве похоронного музыканта виделась мне просто невероятной, запредельной для психики нормального человека.
В оркестре «Земля и люди» функционировали в основном малознакомые мне музыканты, взрослые и опытные, немало поигравшие на таких мероприятиях. Лабать жмурá10 – так они называли оказываемую ими услугу. Совсем юный Павлик попал играть к этим угрюмым небритым и не очень трезвым дядькам, благодаря редкой своей музыкальной специализации – никто кроме него не соглашался играть на тубе.
Однажды мы с ним разговорились о том да о сём, и я посреди прочего поинтересовался, каково ему на таком мрачном мероприятии, как похороны, и не угнетает ли его это занятие, на что он ответил мне следующее:
– Знаешь, поначалу было вправду как-то жутковато, а со временем ничего, попривык. Да есть во всём этом и приятный момент – идёшь, лабаешь и чувствуешь, как в карман потихоньку затекает червонец11… Где ещё его возьмёшь?..
– А почему «жмурá»? – спросил я вослед.
– А как ещё? Ты лабаешь, а он жмурится…
Вот так жизнь человека и складывается, угрюмые философы из того оркестра, бывало, говаривали:
– Улыбался, хмурился, а потом зажмурился…
Давно слышал, как железнодорожники свою трудовую карьеру не без иронии измеряют периодом от последнего звонка до последнего гудка. У музыкантов же есть свои профессиональные мерки тому, что осталось за плечами. Так, характеризуя свой большой творческий и исполнительский опыт, они скажут, что переиграли всю музыку от Баха до Оффенбаха, то есть от глубокой классики до лёгкой оперетты, а жизненный путь определят расстоянием от Мендельсона до Шопена.
Начало и конец жизни человека знаменуются двумя музыкальными событиями: торжественным исполнением «Свадебного марша» Феликса Мендельсона для его родителей, а ещё «Траурным маршем» Фридерика Шопена, который однажды прозвучит для него лично. Во всём этом примечательно то, что ни одно, ни другое музыкальное произведение в урочный срок человеку услышать не дано.
Но зато в промежуток времени между тем и другим событием он сам будет играть музыку! Если повезёт, конечно, со слухом и ещё с чем-то… Художники-оформители советских времён, всю жизнь рисовавшие на всём, что угодно, от значков и флажков до сценических занавесов и стен в фойе кинотеатров портреты Ленина, бесконечно заказываемые различными госучреждениями, ласково называли вождя кормильцем. А скольким музыкантам дал кусок хлеба благословенный композитор Феликс Мендельсон-Бартольди?! Вот так-то!
Мне с музыкой повезло, я сыграл бессчётное количество раз его «Свадебный марш», переиграл много всего другого, а вот творчества Шопена как-то сторонюсь. Впрочем, не думаю, что прекрасный Шопен от этого пострадал…
Лабужский язык
Ещё одна жизненная развилка, не менее значимая, чем та, что была между шахматными фигурами и аккордеоном, была пройдена под конец третьего курса училища, надпись на придорожном камне гласила: «Налево пойдёшь – в консерваторию попадёшь, направо пойдёшь – эстрадную музыку найдёшь». Я, не задумываясь и с удовольствием, пошёл по тропинке направо.