Но никто не явился: ни Будда Шакьямуни, ни Будда Амитабха, ни Всевидящий Владыка Авалокитешвара, ни кто-либо из бодхисаттв. Даже их тени не промелькнуло. Я лишь наполнял пустой сосуд воздухом. Наполнял его ветром. Лунным светом. О-о-о… Я отбросил моктак. На заплетающихся ногах доковылял до своей кельи, повалился на стол и зарыдал.
В самом деле, в чём заключалась суть моих отчаянных шестилетних поисков? Я пожертвовал юностью, корчившейся от мучительной жажды – что такого я ожидал обрести взамен? Уж не свою ли истинную натуру: подлую, бездарную, грубую, гадкую, алчную, исполненную лицемерия – самую отвратительную на свете мерзкую душонку? Так может, этот шестилетний путь был необходим, чтобы убедиться, кто я есть на самом деле? Имею ли я право судить отступников вроде Чисана? Разве я сам не заслужил ещё большего осуждения и порицания? Колеблющийся, слабовольный, нетерпеливый, пылкий – однако быстро остывающий, вялый, нерадивый, трусливый, нерешительный; знающий, где истина, но не находящий в себе смелости действовать; о-о-о, а хуже всего – бесхарактерный… Разве такой человек заслуживает жизни?
А ведь я считал, что должен наставить на праведный путь блуждавшего Чисана, безразличного ко всему на свете, опустошённого и впавшего в глубокое уныние. Какой вздор!
Чисан говорил, что ему всё равно: пускай даже весь белый свет его осуждает и считает падшим. В основе его блужданий была своя философия, и он считал её истиной. По его убеждению, даже падение, если оно случилось искренне, может быть одним из способов достичь просветления. Он говорил, что религия необходима тем, кто живёт в лицемерии и фальши, руководствуясь принципом взаимного обмана, – честным натурам религия не нужна. Поэтому, когда его поиски потеряют смысл, он собирался без всяких сожалений покинуть этот мир. В доказательство Чисан вытащил из поясного мешочка пузырёк с каким-то снадобьем и показал мне. Он называл себя псевдо-скитальцем, псевдо-отступником и признавался, что это его терзает.
Мне нечего было ему сказать. Я чувствовал, что всё больше склоняюсь в его сторону, и поражался этому. Так кто кого вёл за собой? Я не знал, чья дорога верна: его или моя. Мне даже думалось, что, возможно, он в самом деле выбрал правильный путь. Если Чисан не стал истинным буддистом, то и я не мог считать себя таковым. Я лишь изображал из себя благочестивого монаха, добросовестно совершая утренние и вечерние молитвы. Когда глубокой ночью в окно светила яркая луна и сухой ветер бился в дверь, мучимый одиночеством, я судорожно цеплялся за хваду, разрываясь между двумя полюсами: страданием и просветлением. Хотя считается, что страдание и просветление изначально не противопоставлены – принцип, открытый Буддой, – всё же это явно две разные вещи, а Будда и живые существа – два полюса, параллельные прямые, которым никогда не слиться. Осознавая это, продолжать вещать юным ученикам о Будде и его учении действительно нелепо. Надо, чтобы люди стали немного честнее с самими собой. Ведь только хладнокровно вывернув душу наизнанку, можно уловить хотя бы свою тень. Быть может, именно Чисан, который полностью обнажает себя и всеми силами борется с одиночеством и опустошённостью, происходящими от этой наготы, – может, именно он и есть истинный правдоискатель. После того как судьба случайно свела нас, мне всё чаще не давали спать сомнения в выборе монашеского пути и разочарование в жизни.
Однажды на исходе осени мы с Чисаном покинули монастырь Пёгунса.
По улице двигался поток людей: одни торопились, другие шли не спеша; лица были радостны или печальны, сердиты или веселы. На автобусной станции из-за скопления прибывших и отъезжавших пассажиров царила суета, как на рыбном рынке. Мы сидели в зале ожидания и бездумно смотрели на входивших и выходивших.
– На вокзалах я чувствую себя не в своей тарелке. Как-то маятно, – пробормотал Чисан. – Всем есть куда ехать – только не мне. Мне ехать некуда. Я не знаю, куда податься…
– Надо идти в горы. Идти и постигать учение. Для монаха нет другого пути, кроме гор.
– Это верно. Надо идти в горы. Идти в горы и учиться.
– Поедёмте в монастырь Хеинса! Попросимся на постой, будем всю зиму подвизаться. Испытаем себя до конца. Как вам такое?
– В Хеинса… Да разве меня пустят? Думаешь, позволят остаться без монашеского удостове-рения?
– Что вы… Это всего лишь бумажка – какая разница, есть она или нет? Да, вас исключили из монашеского ордена, но, если проявить горячее рвение, кто посмеет отказать?
– Да нет, я не о том. Дело не в монастыре.
– Тогда в чём?
– Вопрос в том, имею ли я чёткое понимание проблемы, чтобы биться над её решением.
– Разве существует что-то невозможное? Попробуем, испытаем себя до конца. Представим, будто мы ещё не родились в этом мире…
– Я продолжу свои скитания. Буду бродяжничать под видом падшего монаха.
– Ну что вы…
– Буду скитаться, как и раньше. Блуждать и блуждать – ведь для меня это тоже один из путей решения проблемы. Ещё немного усилий – и блужданиям придёт конец. Тогда останется уйти. Уйти туда, откуда не возвращаются.
Чисан скривил губы в горькой усмешке. Я вспомнил про пузырёк с ядом и покосился на его поясной мешочек, чувствуя, как по спине пробегает дрожь. В пузырьке был цианистый калий – этим порошком убивали фазанов. Я мысленно потряс головой.
– Вы можете и сейчас вести монашескую жизнь. Какая нужда в удостоверении? Во времена Будды один монах семь раз нарушал заповеди, и всё равно его снова и снова принимали в монастырь…
– Побун, ты не понимаешь моих слов! Я не об этом. Эта не какая-нибудь метафизика, вроде того, что, не зная, откуда пришёл, не узнаешь, и куда идти. Меня терзает проблема вполне физическая, реальная. Я просто огорчён: как ни прискорбно, нет ни малейшей надежды допустить, что где-то меня ждёт край, в котором найдётся подходящее для меня место и где мне будет гарантирована свобода одиночества; что можно купить билет с конкретным пунктом назначения, сесть в автобус и поехать туда. Ведь я лишён этой свободы одиночества, потому и не задерживаюсь нигде дольше месяца. Как бы я был счастлив, если бы никто и ничто в этом мире, даже сам Будда, не вмешивались бы в мою жизнь и я мог бы остаться всецело наедине с собой…
– Кажется, я знаю один такой храм. Это очень тихое место. Настоятель там – мой старший брат в Дхарме, он вас примет.
Чисан медленно покачал головой.
– На самом деле никакой срочности нет – дело не в том, что мне некуда податься. Если считать проблемой это, то волноваться не о чем. В конце концов я найду себе приют, где-нибудь прибьюсь. Мне ещё не случалось остаться без крыши над головой… Наверное, проблема в духе… Этот проход, в который протиснешься одной-единственной чистой, как соджу, костью, после того как сгорит плоть и выкипит кровь. Единое, имеющее власть продавать и покупать души. Площадь душ, где все они, умерев, могут родиться вновь… О-о, это жгучее пламя, способное меня убить и возродить к жизни! Оно остыло, словно сухой пепел, и вот я в недоумении сижу на станции, где все куда-то уезжают…
Отправившись вслед за мастером Чиамом в горы, я вскоре обрил голову и начал послушническую жизнь. Я трудился изо дня в день не покладая рук: готовил трапезу на тридцать с лишним человек; варил рис для подношений, совершавшихся три-четыре раза в сутки; убирал в помещениях и выполнял всевозможные поручения старших, однако всё это было мне ничуть не в тягость. Когда я сидел на корточках возле печи и, постукивая по ней кочергой, твердил «Сутру тысячи рук и глаз»; когда бежал в храм с медной чашей жертвенного риса; когда простирался в земном поклоне у ног Будды Шакьямуни; когда приносил своё измочаленное тело в келью послушников и засыпал мёртвым сном – я всё время думал о той птице в бутылке.
Так прошло полгода, и я дал десять обетов. На моей левой руке горел фитиль[20]. Монах-наставник вопрошал:
– Во-первых, обязуйся не убивать. Убийство живых существ сократит число твоих дней в последующих жизнях, а погибшие от твоей руки станут толпами преследовать и истязать тебя. Обязуешься ли не убивать?