Я достал из котомки касу[6] и перебросил через плечо.
– Вы не идёте на церемонию?
Чисан не ответил. Он величественно восседал в позе лотоса, приковав взгляд к стопке с сочжу. Было непонятно, услышал он мой вопрос или нет. Я шагнул к двери.
– Побун, ты куда? – вдруг окликнул меня Чисан.
– В храм.
– Для чего?
– На службу.
– Зачем тебе на службу?
Держась за дверную ручку, я обернулся. Он сидел в той же позе. У меня вырвался смешок.
– Ну вы даёте… Я ведь тоже хочу стать буддой.
– И что, сейчас в храме, куда ты направляешься, тебя ждёт сам Будда?
Я промолчал.
– На что это, по-твоему, похоже? – спросил Чисан, поднеся стопку ко лбу.
Я не ответил. Я думал, что он просто пьян.
– Ты, должно быть, видишь стакан. А вот я вижу Будду… То-то и оно. Вот в чём отличие Просветлённого от простых смертных. Твой Будда находится в храме, а мой – в этой комнате, в этом стакане. Почтение просветлённому бодхисаттве-сочжу.
Он поднёс стопку к губам и вылил содержимое в рот.
У меня исподволь задрожала рука – дверная ручка задребезжала. «Почтение просветлённому бодхисаттве-сочжу…» Прибавить к священному слову название этого гнусного напитка да ещё и выказывать ему почтение… Какое непростительное святотатство! Подумав так, я тотчас же забормотал про себя мантру покаяния: «Ом сальба мотча мочжи садая сабаха – обретаю прибежище во всех буддах и бодхисаттвах[7]. Ом сальба мотча мочжи садая сабаха. Ом сальба мотча мочжи садая сабаха».
На трясущихся ногах я вошёл в храм и трижды пал ниц, простираясь у Его ног. Потом поднял голову и устремил взгляд на Его лицо. Он лучезарно улыбался. О, эта улыбка! Эта изумительная, непостижимая тысячелетняя улыбка… Должно быть, она объясняет все восемьдесят четыре тысячи законов Дхармы, только я не могу понять ни слова. Коря себя за невежество и маловерие, я уронил голову.
Когда я вернулся из храма в гостевую, Чисан по-прежнему прикладывался к бутылке. Он сидел теперь по пояс голый – снял с себя даже майку.
Он был тощий. Пожалуй, даже искуснейшему мяснику, при всех стараниях, не хватило бы мастерства, чтобы отделить от его костей хоть толику плоти. Но это иссохшее тело, вопреки всему, обладало чарующей силой. В нём не осталось ни грамма лишней плоти – лишь горсть костей и самый минимум мышц для поддержания жизни. И тем не менее оно казалось безмерно прекрасным. Отчего? Не оттого ли, что прекрасен был обитавший в нём дух?
Невероятно… Ещё недавно меня трясло от кощунственных слов Чисана, а сейчас я любовался его донельзя иссохшей оболочкой…
– Гитара при себе, – улыбнулся я, указывая на торчавшие под кожей рёбра.
Он засмеялся в ответ – как видно, над самим собой.
– Это верно. Гитара есть, сейчас и спою… У меня неплохо получается. И на гитаре бренчать умею. Дворовые псы так и носятся за мной по пятам. Всё ждут, что брошу им кость… Хе-хе-хе. А ты, я гляжу, в хорошем теле.
Я промолчал.
– С какой стати мне быть упитанным? Монаху не пристало разъедаться. Решил сделаться настоящим аскетом – не станешь отращивать пузо.
Так значит, если положить все силы на то, чтобы испытать жизнь и превратить её в нечто прекрасное, если ради этого страдать – остаётся волей-неволей высохнуть как тростник? Я почувствовал себя пристыжённым: хотя я вовсе не был в хорошем теле, но рядом с Чисаном выглядел сытым. Однако его смех, прозвучавший как насмешка, меня задел.
– Песню давайте в другой раз. А сейчас я хочу узнать причину – почему вы пьёте. Почему монах пьёт…
Он странно скривил губы и усмехнулся.
– Не думал, что ты так плоско мыслишь. Нет никакой причины. В этом бренном мире ничто не имеет причины – всё просто существует. Существование… Существование, брошенное нам, как кость… Чужой рукой… Хотя, по правде говоря, причина есть. Только вот поймёшь ли ты, если я тебе расскажу?
Его слова меня уязвили.
– У вас большое самомнение. Мне тоже пришлось побороться. Шесть лет, целых шесть лет…
– Порой куда лучше страдать самомнением, чем скромностью. По крайней мере самомнение не так опасно: за ним не скроешь порока. Это слова какого-то художника. Довольно ловко подмечено. Хе-хе-хе. Ну и чего ты добился? Шесть лет – немалый срок. Сиддхартха после шестилетних мытарств стал буддой. А чего в итоге добился ты в своей борьбе?
На меня остриями кинжалов были устремлены его глаза. Я онемел. Что я мог ответить? В чём заключалась суть моих отчаянных шестилетних поисков? Я пожертвовал юностью, корчившейся от мучительной жажды, – что такого я ожидал обрести взамен?
…Я подошёл к колодцу, где начиналась дорожка к флигелю, плеснул в разгорячённое лицо холодной воды и немного пришёл в чувства. Потом снова бросил ведро в колодец. Тогда-то это и случилось. Вдруг словно что-то ударило меня в затылок.
Как бы это описать? Это было нечто вроде яркой вспышки озарения, острым резцом вонзившегося в мозг; что-то вроде электрического разряда: точно я схватился мокрой рукой за голый провод и меня ударило током так, что всё моё тело сковало и затрясло. От этого мощного удара в затылок я, не выпуская из рук верёвки с ведром, невольно оглянулся и посмотрел по сторонам.
Однако вокруг не оказалось ничего необычного. В саду, в окружении пологих холмов, поросших густым ультрамариновым лесом, буйно цвели цветы; тут и там, будто изнывая от скуки, лежали камни самых причудливых форм; под льющимся с неба солнечным светом ухоженная лужайка сверкала, точно блестящая чешуя, – в этот весенний день в усадьбе царил покой.
И всё же что-то было не так. Я помотал головой и услышал, как внутри затрясся мозг; в висках ломило. Я вытащил ведро. Сидя на корточках, плеснул в лицо воды. Сознание сразу прояснилось. Я поднялся и пошёл к дому, собираясь вернуться в свою комнату. Но стоило сделать несколько шагов, как меня снова поразил тот необъяснимый удар в затылок.
Когда я оглянулся, в глаза неожиданно бросился диковинный камень. Это был один из десятков камней, свезённых сюда с самых известных гор страны. Их собирал мой двоюродный дед, отдавая за своё увлечение огромные деньги. Провалившийся на выборах, выброшенный из властных структур, дед, в довершение ко всему, на старости лет заболел раком; ухаживая за садом и камнями, он врачевал тоску от тщеты бытия. Особую любовь, буквально страсть, дед питал к камням. По утрам и вечерам он выносил своё немощное тело в сад и, поливая камни, радовался, как ребёнок, убеждая всех, что они растут. После его смерти обязанность поливать камни перешла ко мне. Но в том возрасте уход за садом с камнями и прочие буржуазные развлечения не приводили меня в восторг; я относился к этой работе с формальностью, исключавшей всякую любовь.
Тот причудливый камень походил на человеческую фигуру. Именно он был очагом энергии. Влекомый какой-то неведомой силой, я подошёл к нему.
И вдруг я чуть не вскрикнул. То, что я принял за камень, оказалось живым человеком! Это был старый буддийский монах с бритой головой, в пепельно-сером одеянии.
Он сидел в сени раскидистой глицинии, под водопадом её обильных цветущих стеблей, в безу-пречной позе: с выпрямленной спиной и сложенными у живота руками; взгляд его был опущен – судя по всему, монах пребывал в глубокой медитации. Старик застыл, словно вековая скала, незыблемо стоящая на месте и в дождь, и в ветер, и оттого он в самом деле казался одним из камней.
Объятый мистическим трепетом, я не мог оторвать от него завороженного взгляда. Первый раз в этом мире я встретил такое прекрасное лицо. Я впервые открыл для себя, что мужские черты могут быть даже пленительнее женских.
Его тонкое лицо было светло и прозрачно, точно крылья стрекозы, опустившейся поздней осенью на перечный куст, – но это только подчёркивало его печаль. Брови, вдвое гуще моих, белели, словно покрытые инеем; ровный нос, аккуратный рот, нисходящая линия от мочек ушей до подбородка – всё в нём было изящно. Он напоминал белого журавля, замершего, будто статуэтка, в зелёной кроне сосны.